54. «Когда с небес на этот берег дикий…»
Когда с небес на этот берег дикий
роняет ночь свой траурный платок, —
полушутя, дает мне Сон безликий
небытия таинственный урок.
Я крепко сплю, не чая пробужденья;
но день встает, и в лучезарный миг
я узнаю, что были сновиденья
и что конца еще я не постиг.
Я помню влажный лес, волшебные дороги,
узорные лучи на дышащей траве…
Как были хороши весенние тревоги!
Как мчались облака по вольной синеве!
Сквозная стрекоза, мой жадный взор чаруя,
легко покоилась на освещенном пне.
Со струнами души созвучья согласуя,
чудесно иволги сочувствовали мне:
я чутко различал в зеленой вышине —
то плач прерывистый, то переливы смеха.
Березы, вкрадчиво шумящие вокруг,
учили сочетать со звуком точный звук,
и рифмы гулкие выдумывало эхо,
когда, средь тишины темнеющего дня,
бродя по прихоти тропы уединенной,
своими кликами даль мирную дразня,
я вызывал его из рощи отдаленной.
У мирной пристани, блестя на солнце юга,
с дремотной влагой в лад снастями шевеля,
задумчивы, стояли друг близ друга
два стройных корабля.
Но пробил час. Они пустились в море
и молчаливо разошлись они.
Стонали ветры на просторе;
текли за днями дни.
Знакомы стали им коварные теченья,
знакома — верная, сияющая ночь;
а берега вдали вставали, как виденья,
и отходили прочь…
Порой казалось им: надежда — бесполезна.
Катился бури гром, и быстрой чередой
сменялась черная, зияющая бездна
всплывающей волной.
А иногда, с тревогою угрюмой,
они оглядывались вдруг,
и каждый полон был одной и той же думой:
«Где ты, мой бедный друг?»
Да, много было бурь, да, много снов печальных, —
обманных маяков и скрытых скал,
но ангел вещий, ангел странствий дальних,
их строго охранял.
И срок иной настал… Угомонились бури;
а корабли куда-то вновь спешат,
и с двух сторон выходят из лазури,
и вот — плывут назад!
Они сошлись и снова рядом встали,
о шири шелестя изведанных морей,
а волны слушали, но нет, — не узнавали
тех старых кораблей…
57. «Цветет миндаль на перекрестке…»
Цветет миндаль на перекрестке;
мерцает дымка над горой;
бегут серебряные блестки
по глади моря голубой.
Щебечут птицы вдохновенней;
вечно-зеленый ярче лист.
Блажен, кто в этот день весенний
воскликнет искренно: «Я чист!»
58. «О ночь, я твой! Всё злое позабыто…»{*}
О ночь, я твой! Всё злое позабыто,
и жизнь ясна, и непонятна смерть.
Отражена в душе моей раскрытой
блистательная твердь…
И мнится мне, что по небу ночному
плыву я вдаль на призрачном челне,
и нет конца сиянью голубому;
я — в нем, оно — во мне.
Плыву, плыву. Проходят звезды мимо;
к одной, к другой причаливает челн
и вновь летит под шум неуловимый
алмазно-чистых волн.
Я твой, о ночь! В душе — твое сиянье;
всё грешное осталось на земле,
и ангелов я чувствую дыханье
на поднятом челе!
<15 февраля 1922>
59. «Ты войдешь и молча сядешь…»
Ты войдешь и молча сядешь
близ меня, в вечерний час,
и рассеянно пригладишь
на груди атлас.
Тихо книгу я закрою,
тихо подниму глаза;
пронесется надо мною
прежняя гроза.
Ты устало усмехнешься;
я коснусь твоей руки;
побледнеешь, отвернешься,
полная тоски.
«Жизнь моя, — скажу я властно —
не сердись, — ты не права!» —
но пойму я, что напрасны
старые слова.
Ты ногтем забарабанишь:
поздно, поздно уж теперь!
Оглядишься, быстро встанешь…
скрипнет, стукнет дверь…
Отодвину занавески,
головой прижмусь к стеклу:
ты мелькнешь в закатном блеске
и уйдешь во мглу.
60. «Вот дачный сад, где счастливы мы были…»
Вот дачный сад, где счастливы мы были:
стеклянный шар, жасмин и частокол.
Как некогда, каймою рдяной пыли
верхи берез день тающий обвел
Всё тот же вьется мотылек капустный
(он опоздал — беспечный — на ночлег).
Сегодня мне как будто и не грустно,
что кануло всё прежнее навек.
Уж светляки зеленые лампадки
зажгли в траве, и нежно — как тогда —
мне шлет привет свой девственный и сладкий
алмаз вечерний — первая звезда.
61. БЕРЕЗА В ВОРОНЦОВСКОМ ПАРКЕ{*}
Среди цветущих, огненных дерев
грустит березка на лугу,
как дева пленная в блистательном кругу
иноплеменных дев.
И только я дружу с березкой одинокой,
тоскую с ней весеннею порой:
она мне кажется сестрой
возлюбленной далекой.
Два дерева… одно — развесистый орешник —
листвой изнеженной, как шелком, шелестит;
роскошным сумраком любви и лени льстит…
Остановись под ним, себялюбивый грешник!
Ляг, позови подруг, беспечных, как и ты.
Не слушай совести, не прекословь мгновенью;
пей темное вино, пой песни упоенью —
да будут в лад шуметь широкие листы.
Но если, путник, ты — душою чист и светел
и если долго ты дорогою крутой
неутомимо шел и на пути не встретил
ни друга верного, ни радости простой, —
тогда не позабудь: есть дерево другое.
Близ дерева греха березу ты найдешь…
На озаренный дождь наряд ее похож,
ее жемчужный ствол — что облачко прямое.
Садись в тень жидкую, но продолжай в мечтах
свой путь; и шепотом невинным и тревожным
расскажет каждый лист о милом невозможном,
о дальней родине, о ветре, о лесах…
Всё реже, реже влажный звон;
кой-где светлеет небосклон;
отходят тучи грозовые,
жемчужным краем бороздя
просветы пышно-голубые,
и падают лучи косые
сквозь золотую сеть дождя.
<Апрель 1919>; Олеиз
64. «Как пахнет липой и сиренью…»
Как пахнет липой и сиренью,
как золотеет серп луны!
Неторопливо, тень за тенью,
подходят сумерки весны.
Я возвращаюсь, молодею,
мне прошлого не превозмочь!
Вплывает в узкую аллею
незабываемая ночь.
И в полутьме, — то завлекая,
то отступая, веешь вновь,
ты — призрак северного мая,
ты — отроческая любовь!
И памятному сновиденью
я предаюсь средь тишины…
Как пахнет липой и сиренью,
как золотеет серп луны!
Ты — лестница в большом, туманном доме. Ты
устало вьешься вверх средь мягкой темноты:
огонь искусственный — и то ты редко видишь.
Но знаю — ты живешь, ты любишь, ненавидишь,
ты бережешь следы бесчисленных шагов:
уродливых сапог и легких башмачков,
калош воркующих и валенок бесшумных,
подошв изношенных, но быстрых, неразумных,
широких, добрых ног и узких, злых ступней…
О да! Уверен я: в тиши сырых ночей,
кряхтя и охая, ты робко оживаешь,
и вспомнить силишься, и точно повторяешь
всех слышанных шагов запечатленный звук:
прыжки младенчества и палки деда стук,
стремительную трель поспешности любовной,
дрожь нисходящую отчаянья, и ровный
шаг равнодушия, шаг немощи скупой,
мечтательности шаг, взволнованный, слепой,
— всегда теряющий две или три ступени —
и поступь важную самодовольной лени,
и торопливый бег вседневного труда…
Не позабудешь ты — я знаю — никогда,
и звон моих шагов… Как, разве в самом деле
они — веселые — там некогда звенели?
А луч, по косяку взбегающий впотьмах,
а шелест шелковый, а поцелуй в дверях?
Да — сердце верило, да — было небо сине…
Над ручкой медною — другое имя ныне,
и сам скитаюсь я в далекой стороне.
Но ты, о лестница, в полночной тишине
беседуешь с былым. Твои перила помнят,
как я покинул блеск еще манящих комнат
и как в последний раз я по тебе сходил;
как с осторожностью преступника закрыл
одну, другую дверь и в сумрак ночи снежной
таинственно ушел — свободный, безнадежный.
66. «Забудешь ты меня, как эту ночь забудешь…»