75. ЖУРАВЛИ
Шумела роща золотая,
ей море вторило вдали,
и всхлипывали, пролетая,
кочующие журавли;
и в небе томном исчезали,
всё тише, всё нежней звеня.
Мне два последних рассказали,
что вспоминаешь ты меня…
76. «За полночь потушив огонь мой запоздалый…»
За полночь потушив огонь мой запоздалый,
в притворном забытьи покоюсь я, бывало,
и вот, преодолев ревнивый сумрак туч,
подкрадывается неуловимый луч
и разгорается и освещает странно
картины на стене. Доносится нежданно
до слуха моего необъяснимый звук
и повторяется отчетливей, и вдруг —
всё оживляется! Волшебное — возможно:
халат мой с вешалки сползает осторожно
и, протянув ко мне пустые рукава,
перегибается, и чья-то голова
глядит, лукавая, из мусорной корзины,
под письменным столом; а по стене картины
кружатся, вылетев из неподвижных рам,
как попугайчики, и шкаф дубовый сам
завистливо кряхтит, с волненьем наблюдая,
как по полу бежит одна туфля ночная
вдогонку за другой.
Но только двинусь я, —
глядь — всё рассеялось, и комната моя
мгновенно приняла свой вид обыкновенный.
В окне дрожит луна невинно и смиренно,
халат — на вешалке, повсюду тишина…
Ах, знаю я тебя, обманщица луна!
77. «Разгорается высь, тает снег на горе…»{*}
Разгорается высь,
тает снег на горе.
Пробудись, отзовись,
говори о заре.
Тает снег на горе
пред пещерой моей,
и вся даль в серебре
осторожных лучей.
Повторяй мне, душа,
что сегодня весна,
что земля хороша,
что и смерть не страшна;
что над первой травой
дышит горный цветок,
наряженный в живой
мягко-белый пушок;
что лепечут ручьи
и сверкают крутом
золотые струи;
что во всех и во всем
тихий Бог, тайный Бог
неизменно живет;
что весенний цветок,
ветерок, небосвод,
нежных тучек кайма,
и скала, и поток,
и, душа, ты сама —
всё одно, и всё — Бог.
24 ноября 1918; Крым
78. «В хрустальный шар заключены мы были…»{*}
В хрустальный шар заключены мы были,
и мимо звезд летели мы с тобой,
стремительно, безмолвно мы скользили
из блеска в блеск блаженно-голубой.
И не было ни прошлого, ни цели;
нас вечности восторг соединил;
по небесам, обнявшись, мы летели,
ослеплены улыбками светил.
Но чей-то вздох разбил наш шар хрустальный,
остановил наш огненный порыв,
и поцелуй прервал наш безначальный,
и в пленный мир нас бросил, разлучив.
И на земле мы многое забыли:
лишь изредка воспомнится во сне
и трепет наш, и трепет звездной пыли,
и чудный гул, дрожавший в вышине.
Хоть мы грустим и радуемся розно,
твое лицо, средь всех прекрасных лиц,
могу узнать по этой пыли звездной,
оставшейся на кончиках ресниц…
26 ноября 1918; Крым
79. «Если вьется мой стих и летит и трепещет…»{*}
Лишь то, что писано с трудом, читать легко.
Жуковский.
Если вьется мой стих и летит и трепещет,
как в лазури озер облака,
если солнечный звук так стремительно плещет,
если песня так зыбко-легка, —
ты не думай, что не было острых усилий,
что напевы мои, как во сне,
незаметно возникли и вдаль поспешили,
своевольные, чуждые мне.
Ты не знаешь, как медлил восход боязливый
этих ясных созвучий — лучей…
Долго-долго вникал я, бесплотно-пытливый,
в откровенья дрожащих ночей.
Выбирал я виденья с любовью холодной;
я следил и душой и умом,
как у бабочки влажной, еще не свободной,
расправлялось крыло за крылом.
Каждый звук был проверен и взвешен прилежно,
каждый звук, как себя, сознаю, —
а меж тем назовут и пустой и небрежной
быстролетную песню мою…
Кружитесь, падайте…
Мы — смуглые дриады, —
осенним шорохам и рады и не рады:
лес обнажается, и фавны видят нас,
и негде спрятаться от их янтарных глаз.
Шуршите, блеклые…
Вчера мы на поляне
плясали в розовом предутреннем тумане;
подбрасывали мы увядшие листы,
и сыпались они так мягко с высоты, —
холодным золотом на плечи к нам спадали…
Шуршите, блеклые…
Вчера нас увидали,
и встрепенулись мы и разбежались вмиг;
за нами топот был, и чей-то звучный клик
то рядом, то вдали — звенел и повторялся…
Шуршите, блеклые…
Край неба разгорался,
и шумно мчались мы, кто плача, кто смеясь,
и пестрые листы, за нами вслед кружась,
летели, шелестя, по рощам и по скатам,
и дальше — по садам, по розам, нами смятым,
до моря самого…
А мы — опять назад,
в леса да на холмы, — куда глаза глядят!
Ты его потеряла в траве замирающей,
в мягком сумраке пряных волн.
Этот вечер был вздохов любви умоляющей
и любви отвечающей полн.
Отклонившись с улыбкой от ласок непрошеных,
от моих непонятных слов,
ты метнулась, ты скрылась в тумане нескошенных,
голубых и мокрых лугов.
Я бежал за тобою сквозь дымку закатную,
но догнать я не скоро мог…
Ты вздыхала, раздвинув траву ароматную:
«Потеряла я башмачок!»
Наклонились мы рядом. Твой локон взволнованный
чуть коснулся щеки моей;
ничего не нашли мы во мгле заколдованной
шелестящих, скользких зыбей.
И, счастливый, безмолвный, до садика дачного
я тебя донес на руках,
и твой голос звенел чище неба прозрачного
и на сонных таял цветах.
Как теперь далеко это счастье душистое!
Одинокий, в чуждой стране,
вспоминаю я часто минувшее чистое,
а недавно приснилось мне,
что, бродя по лугам несравненного севера,
башмачок отыскал я твой —
свежей ночью, в траве, средь туманного клевера, —
и в нем плакал эльф голубой…
82. «Сторожевые кипарисы благоуханной веют мглой…»
Сторожевые кипарисы
благоуханной веют мглой,
и озарен Ай-Петри лысый
магометанскою луной.
И чья-то тень из-за ограды
упорно смотрит на меня,
и обезумели цикады,
в листве невидимо звеня.
И непонятных, пряных песен
грудь упоительно полна,
и полусумрак так чудесен,
и так загадочна луна!
А там — глаза Шехеразады
в мой звездный и звенящий сад
из-за белеющей ограды,
продолговатые, глядят.
83. «Ты многого, слишком ты многого хочешь…»
Ты многого, слишком ты многого хочешь!
Тоскливо и жадно любя,
напрасно ты грезам победу пророчишь,
когда он глядит на тебя.
Поверь мне: он женщину любит не боле,
чем любят поэты весну…
Он молит, он манит, а сердце — на воле
и ценит лишь волю одну!
И зори, и звезды, и радуги мая —
соперницы будут твои,
и в ночь упоенья, тебя обминая,
он вспомнит о первой любви.
Пусть эта любовь мимолетно-случайно
коснулась и канула… Пусть!
В глазах у него замечтается тайна —
тебе непонятная грусть…
Тогда ты почувствуешь холод разлуки.
Что ж делать! Целуй и молчи;
сияй безмятежно, и в райские звуки
твои превратит он лучи!
Но ты… ты ведь любишь властительно-душно,
потребуешь жертв от него;
а он лишь вздохнет, отойдет равнодушно —
и больше не даст — ничего…
84. «Феина дочь утонула в росинке…»{*}