95. ПЕТР В ГОЛЛАНДИИ
Из Московии суровой
он сюда перешагнул.
Полюбил он моря гул,
городок наш изразцовый;
и бродил вдоль берегов, —
загорелый, грубый, юный.
Ветер. Пепельные дюны.
Стук далеких топоров.
Разноцветные заплаты
парусов над рябью вод.
Стая чаек. Небосвод, —
как фаянс, зеленоватый.
Были мудры вечера.
Кружки. Сонные соседи.
Думы голосом победы
звали плотника-Петра.
У стола мечтал он важно.
Четко тикали часы.
Помню: жесткие усы,
взор жестокий и отважный,
тень локтей и головы,
полки в маленькой таверне,
и на печке — блеск вечерний
и квадраты синевы.
Не всё ли равно мне, рабой ли, наемницей,
иль просто безумной тебя назовут?
Ты светишь… Взгляну — и мне счастие вспомнится.
Да, эти лучи не зайдут.
Ты в страсти моей, и в страданьях торжественных,
и в женском медлительном взгляде была.
В полях озаренных, холодных и девственных,
цветком голубым ты цвела.
Ты осень водила по рощам заплаканным,
весной целовала ресницы мои.
Ты в душных церквах повторяла за дьяконом
слепые слова ектеньи.
Ты летом за нивой звенела зарницами,
в день зимний я в инее видел твой лик.
Ты ночью склонялась со мной над страницами
властительных, песенных книг.
Была ты и будешь. Таинственно создан я
из блеска и дымки твоих облаков.
Когда надо мною ночь плещется звездная,
я слышу твой реющий зов.
Ты — в сердце, Россия. Ты — цель и подножие,
ты — в ропоте крови, в смятенье мечты.
И мне ли плутать в этот век бездорожия?
Мне светишь по-прежнему ты.
1918; Крым
97. «Эту жизнь я люблю исступленной любовью…»
Эту жизнь я люблю исступленной любовью…
По заре выхожу на крыльцо.
Из-за моря багряного пламенной кровью
солнце буйно мне плещет в лицо…
Дуновенья весны, как незримые девы,
с ярким смехом целуют меня.
Многозвучная жизнь! Лепестки и напевы,
и на всем — паутина огня!
И когда всё уйдет, и томиться я буду
у безмолвного Бога в плену, —
о, клянусь — ничего, ничего не забуду
и на мир отдаленный взгляну.
С сожаленьем безмерным и с завистью чудной
оглянусь — и замру я, следя,
как пылает и катится шар изумрудный
в полосе огневого дождя!
И я вспомню о солнце, о солнце победном,
и о счастии каждого дня.
Вдохновенье я вспомню, и ангелам бледным
я скажу: отпустите меня!
Я не ваш. Я сияньем горю беззаконным
в белой дымке бестрепетных крыл,
и мечтами я там, где ребенком влюбленным
и ликующим богом я был!
18 марта 1919
Склонясь над чашею прозрачной —
над чашей озера жемчужной,
три кипариса чудно-мрачно
шумят в лазури ночи южной.
Как будто черные монахи,
вокруг сияющей святыни,
в смятенье вещем, в смутном страхе,
поют молитвы по-латыни.
Еще безмолвствую и крепну я в тиши.
Созданий будущих заоблачные грани
еще скрываются во мгле моей души,
как выси горные в предутреннем тумане.
Приветствую тебя, мой неизбежный день.
Всё шире, шире даль, светлей, разнообразней,
и на звенящую, на первую ступень
всхожу, исполненный блаженства и боязни.
5 апреля 1919; Крым
Всплывает берег на заре,
летает ветер благовонный.
Как бы стоит корабль наш сонный
в огромном, круглом янтаре.
Кругами влагу бороздя,
плеснется стая рыб дремотно,
и этот трепет мимолетный —
как рябь от легкого дождя.
Стамбул из сумрака встает:
два резко-черных минарета
на смуглом золоте рассвета,
над озаренным шелком вод.
Апрель 1919; Золотой Рог
101. «По саду бродишь и думаешь ты…»
По саду бродишь и думаешь ты.
Тень пролилась на большие цветы.
Звонкою ночью у ветра спроси:
так же ль березы шумят на Руси?
Страстно спроси у хрустальной луны:
так же ль на родине реки ясны?
Ветер ответит, ответят лучи…
Всё ты узнаешь, но только смолчи.
Фалер
102. «Что нужно сердцу моему…»
Что нужно сердцу моему,
чтоб быть счастливым? Так немного…
Люблю зверей, деревья, Бога,
и в полдень луч, и в полночь тьму.
И на краю небытия
скажу: где были огорченья?
Я пел, а если плакал я —
так лишь слезами восхищенья…
Колоколов напев узорный;
волненье мартовского дня;
в спирту зеленом чертик черный,
и пестрота, и толкотня;
и ветер с влажными устами,
и почек вербных жемчуга,
и облака над куполами,
как лучезарные снега;
и красная звезда на палке,
и писк бумажных языков,
и гул, и лужи, как фиалки,
в просветах острых меж лотков;
и шепот дерзких дуновений:
лети, признаний не таи! —
О, юность, полная видений!
О, песни первые мои!
Париж
Пахнуло с восходом огромной луны
сладчайшею свежестью в плечи весны.
Колеблясь, колдуя в лазури ночной,
прозрачное чудо висит над рекой.
Всё тихо и хрупко. Лишь дышит камыш;
над влагой мелькает летучая мышь.
Волшебно-возможного полночь полна.
Река предо мною зеркально-черна.
Гляжу я — и тина горит серебром,
и капают звезды в тумане сыром.
Гляжу — и, сияя в извилистой мгле,
русалка плывет на сосновом стволе.
Ладони простерла и ловит луну:
качнется, качнется и канет ко дну.
Я вздрогнул, я крикнул: взгляни, подплыви!
Вздохнули, как струны, речные струи.
Остался лишь тонкий, сверкающий круг, —
да в воздухе тает таинственный звук…
105. «Разбились облака. Алмазы дождевые…»
Разбились облака. Алмазы дождевые,
сверкая, капают, то тише, то быстрей,
с благоухающих, взволнованных ветвей.
Так Богу на ладонь дни катятся людские;
так — отрывается дыханьем бытия
и звучно падает в пределы неземные
песнь каждая моя....
106. «Мне так просто и радостно снилось…»
Мне так просто и радостно снилось:
ты стояла одна на крыльце
и рукой от зари заслонилась,
а заря у тебя на лице.
Упадали легко и росисто
луч на платье и тень на порог,
а в саду каждый листик лучистый
улыбался, как маленький бог.
Ты глядела, мое сновиденье,
в глубину голубую аллей,
и сквозное листвы отраженье
трепетало на шее твоей.
Я не знаю, что всё это значит,
почему я проснулся в слезах…
Кто-то в сердце смеется и плачет,
и стоишь ты на солнце в дверях.
В той чаще, где тысячи ягод
краснели, как точки огня,
мы двое играли; он на год,
лишь на год был старше меня.
Игру нам виденья внушали
из пестрых, воинственных книг,
и сказочно сосны шуршали,
и мир был душист и велик.
Мы выросли… Годы настали
борьбы и позора и мук.
Однажды, мне тихо сказали:
«Убит он — веселый твой друг…»
Хоть проще всё было, суровей, —
играл он всё в ту же игру.
Мне помнится: каплями крови
краснела брусника в бору.
108. «Простая песня, грусть простая…»{*}