На литературной карте Серебряного века Ирина Одоевцева, «маленькая поэтесса с большим бантом», как она себя называла, и любимая ученица Николая Гумилева, занимает особое место. Ее первый сборник «Двор чудес» (1922) стал заметным событием в литературной жизни и был дружно одобрен критикой. «…Чутье стиля в такой мере, как у Одоевцевой, – признак дарования очень крупного», – писал Владимир Пяст. И даже язвительный Лев Троцкий удостоил Одоевцеву своей похвалы, выделив «Двор чудес» среди «книжечек и книжонок»: «Очень, очень милые стихи». Однако известность пришла к ней еще раньше. На поэтических вечерах юная Одоевцева пользовалась большой популярностью и с блеском читала свои стихи, включая знаменитую «Балладу о толченом стекле». Ее сразу отметил Александр Блок, ею восхищались Корней Чуковский, Михаил Лозинский и Георгий Иванов. В 1922 году Ирина Одоевцева уехала из России и большую часть жизни провела во Франции, но в 1987 году вернулась на родину, где ей довелось увидеть свои книги изданными в СССР огромными тиражами. Помимо мемуарной прозы, творчество Одоевцевой включает несколько романов, переведенных на многие языки, а также семь поэтических сборников, ставших неотъемлемой частью русской поэзии ХХ века.
два вдруг оказалось пять,
И розами вдруг расцвела солома,
И чтоб к себе домой прийти опять,
Хотя и нет ни у себя, ни дома.
Чтоб из-под холмика с могильною травой
Ты вышел вдруг веселый и живой.
«Верной дружбе глубокий поклон…»
Верной дружбе глубокий поклон.
Ожиданье. Вокзал. Тулон.
Вот мы встретились. – Здравствуйте.
Здрасте! —
Эта встреча похожа на счастье,
На левкои в чужом окне,
На звезду, утонувшую в море,
На звезду на песчаном дне.
– Но постойте. А как же горе?
Как же горе, что дома ждет?
Как беда, что в неравном споре
Победит и с ума сведет?
Это пауза, это антракт,
Оттого-то и бьется так,
Всем надеждам несбывшимся в такт,
Неразумное сердце мое.
Как вы молоды! Может ли быть,
Чтобы старость играла в прятки,
Налагала любовно заплатки
На тоски и усталости складки,
На бессонных ночей отпечатки,
Будто не было их?
Не видны.
И не видно совсем седины
В шелковисто-прямых волосах.
Удивленье похоже на страх.
Как же так? Через столько лет…
Значит, правда – времени нет,
И уводит девический след
Башмачков остроносых назад,
Прямо в прошлое,
В Летний сад:
По аллее мы с вами идем,
По аллее Летнего сада.
Ничего мне другого не надо:
Дом Искусств. Литераторов Дом.
Девятнадцать жасминовых лет,
Гордость студии Гумилева
Николая Степановича…
– Но постойте, постойте. Нет!
Это кажется так, сгоряча.
Это выдумка. Это бред.
Мы не в Летнем саду. Мы в Тулоне,
Мы стоим на тютчевском склоне,
Мы на тютчевской очереди
Роковой – никого впереди.
Осторожно из-за угла
Наплывает лунная мгла.
Ничего уже не случится.
Жизнь прошла.
Безвозвратно прошла.
Жизнь прошла.
А молодость длится.
Ваша молодость.
И моя.
1958
Лазурный берег, берег Ниццы.
Чужая жизнь. Чужие лица.
Я сплю.
Мне это только снится.
До смерти так недалеко —
Рукой
Подать.
Я погружаюсь глубоко —
С какой сознательной тоской —
В чудовищную благодать
Дурного сна.
Его бессмысленность ясна:
На койке городской больницы
Страдания апофеоз
И унижения.
Но розы, розы, сколько роз,
И яркий голос соловья
Для вдохновения
Во сне.
Я сплю – все это снится мне —
Все это только скверный сон,
Я сознаю, что я – не я,
Я даже не «она», а «он» —
И до чего мой сон нелеп!
О, лучше б я оглох, ослеп —
Я – нищий русский эмигрант!
Из памяти всплывает Дант:
«Круты ступени, горек хлеб
Изгнания…»
Так! Правильно!
Но о моей беде,
О пытке на больничной койке
Дант не упомянул нигде:
Такого наказания
Нет даже в дантовском Аду.
…Звезда поет. Звезда зовет звезду.
«Вот счастие мое на тройке…»
Ни тройки, ни кабацкой стойки,
Ни прочей соловьиной лжи.
Ты пригвожден к больничной койке,
Так и лежи!..
А рядом енчит старичок.
В загробность роковой скачок
Ему дается тяжело.
Ничто ему не помогло,
Проиграна его игра,
И он уже идет ко дну,
Крестом и розою увенчан.
И значит, стало на одну
Жизнь опозоренную меньше.
Пора о ней забыть! Пора!
Как далеко до завтра… До утра…
Таинственно белеют койки,
Как будто окна на Неву.
Мне странно, что такой я стойкий,
И странно мне,
Что я еще живу
И что не я, а старичок
В бессмертье совершил скачок
В нелепом сне.
1958
«Я не могу простить себе…»
Я не могу простить себе, —
Хотя другим я все простила, —
Что в гибельной твоей судьбе
Я ничего не изменила,
Ничем тебе не помогла,
От смерти не уберегла.
Все, что твоя душа просила,
Все то, что здесь она любила…
Я не сумела. Не смогла.
Как мало на земле тепла,
Как много холода – и зла!
Мне умирать как будто рано,
Хотя и жить не для чего.
Не для чего. Не для кого.
Вокруг – безбрежность океана
Отчаяния моего —
Отчаяния торжество.
И слезы – не вода и соль,
А вдовьи слезы – кровь и боль.
Мне очень страшно быть одной,
Еще страшнее – быть с другими —
В круговращеньи чепухи —
Страшнее. И невыносимей.
В прозрачной тишине ночной
Звенят чуть слышно те стихи,
Что ты пред смертью диктовал.
Отчаянья девятый вал.
Тьма.
И в беспамятство провал —
До завтрашнего дня.
1958
«Последнее траурное новоселье…»
Последнее траурное новоселье.
Мне хочется музыки, света, тепла
И чтоб отражали кругом зеркала
Чужое веселье.
И в вазе хрустальной надежда цвела
Бессмертною розой, как прежде.
Смешно о веселье.
Грешно о надежде.
В холодной, пустой, богадельческой келье
Сварливая старческая тишина.
И нет ни покоя,