Одиночество и чайка
Моря белый блокнот —
чайка, весть или птица,
разворачивает полет
на две путевых страницы.
Чайки сестра морская —
одиночество без границ,
чего-то еще ожидая,
вздыхает и смотрит на птиц.
Насекомые и растенья
изрыли всюду пески:
сигнальные искаженья
подземной страстной тоски.
Здесь, в центре всего, как ленник,
живу среди птиц морских,
сам свой собственный пленник,
товарищ развалин немых.
И вижу и слышу невольно,
как дождь в доспехах идет
и по одиночеству больно
жидкою шпагой бьет.
Ты дух самой земли, неощутимый прах.
И вездесущ, и невесом, скача по воздуху на всех парах,
морские и земные расстоянья покрываешь без границ
и тащишь груз личинок, стертых лиц.
О, хитроумный визитер любого дома!
Шкафы, что заперты на ключ, с тобой знакомы.
Останки без числа иль труп времен,
как пес, набрасываешься на жизнь, на сон.
Скупец всемирный, золото ненужное и легкое свое
наваливаешь в дыры, и в подвалы, и в жилье.
Бесцельно все следы и формы собирая,
у листьев отпечатки пальцев ты снимаешь.
На мебели, на запертых дверях, в углах,
на шляпах, на роялях, на посуде, на полях,
как тень иль смертную волну, теряя память,
свое победное зелено-желтое развертываешь знамя.
Ты на земле разбил свой лагерь, как хозяин,
для бледных легионов всей империи разбросанной твоей.
Грызун, ты бесконечными зубами пожираешь
не только цвет, само присутствие вещей.
И замолкает даже свет, любой его накал
под сереньким плащом твоим, портной зеркал.
Последний и прямой наследник всех вещей покойных, всех великолепий,
ты все хранишь в своем бродячем склепе.
Каждый день я вижу одно и то же дерево
в кругу зеленых домочадцев.
Каждый вечер в люльке маятника
качается младенец-время.
Река неторопливо сдает прозрачные карты.
Тишина впадает в грохот.
Нежными пальцами семечко
разрывает на себе пеленки.
Никто не знает, почему существуют на свете птицы,
винная бочка полной луны,
мотылек, обрекающий себя на самосожженье,
и женщина, счастливо улыбающаяся за решеткой арфы.
Но надо одеваться в дождь,
в незримые и добродушные вещи
и бриться осколками радуги
и ласточкиным крылом.
И мыть скудное золото дня,
считая его по крупинке,
когда раненый закат сжигает за собой мосты
и надвигается ночь-амазонка во главе черных племен.
И тогда берешь слово ты, Небо:
вспыхивает огнями твой горний город,
по которому, глядя на нас в тишине,
бродят толпы с пылающими факелами.
И зыблются все преходящие формы:
юноша, распростертый статуей в постели,
женщина, чья грудь — словно два птичьих сердца,
заговорщица-смерть, прикинувшаяся скорпионом.
Смерть одевает землю
черной своей скорлупой,
в которой копошится
чудовищный паук.
Мертвые — это монахи
из Ордена Подземных Схимников.
Что значит умереть — потерять ли все на свете
или обрести свою древнюю родину?
Пресыщенный годами и женщинами,
ты съежился под богом, вонзившим тебе в бока шпоры,
и только память о земных вещах
уже бесполезным теплом греет твои ладони.
Одиночеству неба с мельтешением крыльев,
одиночеству моря с плавниковою гущей
продолжением служит одиночество наше —
одиночество суши, населенное сущим.
Никогда не забудет старый короб гитары
то, что чувствует даже несмышленая поросль:
не листва вообще умирает, а листья,
и не сад, а деревья осыпаются — порознь.
Потому-то морозом подирает по коже
этот ветер вечерней пустыни, сквозящий
в полумраке пещеры и в зашторенной спальне —
ветер, статуям в парке волоса шевелящий.
Он врасплох настигает колокольным ударом
или щебетом птицы на щемящем рассвете,
и мы мечемся тщетно в заколдованном круге,
натыкаясь повсюду на прозрачные сети.
Одиночество! Каждый твой узник и пленник
неизбежно другими будет узнан и признан —
все мы носим на лицах одиночества мету,
все мы граждане этой необъятной отчизны.
Октябрь — это яблоко года. Сад
рухнул в гробы телег.
Промотан нивой до колоска
ее золотой век.
Октябрь — это птица голубизны,
севшая на плетень,
которую нам подают на стол
тридцать один день.
Всему земному подбит итог,
все уравнено в правах:
ломкие листья — битый хрусталь;
мука — это белый прах.
Затоптан костер плодов и листвы,
звенит под ногой земля.
Лишь изредка вспыхивает на зубах
искорка миндаля.
Степенный октябрь в крахмальной заре,
в мантии мглы ночной.
Сумерки года заволокли
ветреный зной.
Девять долгих месяцев он провел,
зрея в утробе небес,
чтоб принести в упадочный мир
точный размер и вес.
В потаенной могиле растаявших лет
похоронен я юношей двадцатилетним.
Под опавшей листвой схоронил я себя
в окруженье вещественном и амулетном.
Амулетом любви было яблоко мне.
Солнце, птица, роса — это все амулеты
незапамятных лет, когда не было зим,
а стояло одно бесконечное лето.
И, себя хороня, в изголовье себе
положил я родную гитару былого, —
я, иного не помнивший цвета небес,
кроме синего и голубого.
А вокруг мертвеца усадил я друзей —
имена и теперь позабытые лица,
и оставил его на счастливую смерть
среди ливней, цветов, лошадей и маиса.
Что же вдруг над тобой шевелится земля?
Или плохо ты, юноша, был похоронен?
Не твоя ли рука у меня на груди
гладит дагерротип на моем медальоне?
Странный призрак, пришедший из дальней страны
старых дат, фотографий и долгих раздумий,
ты все чаще сидишь у меня за столом
в старомодном, изъеденном молью костюме.
Наважденье, являющееся ко мне
по веленью невнятной, но явственной силы…
Только роза и лошадь хранят уговор,
не тревожа твоей стародавней могилы.
Опись всего моего достояния
Туча, в которой трепещет растительное будущее,
белые листы голубятни, которые разбрасывает голубятня,
солнце, покрывающее мою кожу золотыми муравьями,
олеография тыквы, расписанная неграми,
хищники в лесах, не исследованных ветром,
устрицы с их языками, прикрепленными к нёбу,
самолет, с которого падают в небе грибы,
насекомые, как маленькие летающие гитары,
женщина, вдруг одетая молнией, как освещенный пейзаж,
личная жизнь зеленого лангуста,
лягушка — барабан и кувшинчик желудка,
деревушка, связанная по рукам небрежными бечевками дождя,
затерянный птичий патруль, —
это белые юнги гребут в небе, —
моль-портниха, которая шьет себе платье,
окно — моя главная собственность,
кусты, раздувающиеся, словно куры,
призматическое наслаждение воздухом,
холод, входящий в жилище в мокром своем пальто,
морская волна, вздувающаяся и опадающая, как каприз стеклодува,
и этот беспредельный маис созвездий,
петухи зари его склевывают до последнего зернышка.