Движение природы
Древесная кора прислушивается
к царапанью растений и насекомых.
Ветер тихо пасется на полях меж полосами.
Пруд напоминает, что существует родство
между самыми маленькими тучами и гусями.
В тенистых подвалах своих стерегут деревья
разбежавшихся грибов ученические береты.
Ночь так ловко плутует с пейзажем.
Звездный пахарь разбрасывает семена мерцающего света.
Рыбная лавка дождя:
мутны глаза, из серебра чешуя.
Птицеферма дождя:
водяные птицы летят.
Фруктовая лавка дождя:
жидкие апельсины,
стеклянный виноград и слез
белая малина.
Земля, свет и вода,
все в конспекте дождя.
* * *
Баклажан
блеск свой украл в церкви у витража.
В коже своей из слез и винограда
хранит он весь фиолетовый свет заката.
* * *
Сливы — это глаза
призрачных каких-то коров,
глядящих из-за стволов.
Сияя, вспухли, как пули,
которых на сладкой кожуре
кровь и сахар раздули.
Сливы, фланируя,
как влажные взгляды,
землю копируют.
Золота в небосводе
прозябанье немое,
ты купол, о котором
мечтает дерево сухое;
листва опавшего света,
а в ней птиц привиденья;
как музыки, ищут губы
твоего прикосновенья;
слишком большая тайна,
она длится, пока спросонок
заря не крикнет, назвав
зеленое зеленым,
и космическое ночное
убранство не снимет,
а день свое знамя
синее не поднимет.
Голые деревья, в которых сквозит небо, —
это просто ульи с пустыми сотами.
Но постепенно золотой слиток солнца
раскаляется добела,
а после полудня на землю
начинает сочиться жидкий покой — дождь.
И приходит к деревьям портниха с зеленым сукном.
Река начинает шептаться в кулуарах излучин,
а в результате устанавливается мода на виноград.
Потом земля покрывается слоем желтых перчаток,
и зайчишка страха то и дело шевелит кусты.
Наконец воде приходят на ум ледяные мысли,
и беззвучный воск снегопада
помогает пейзажу умереть без мучений.
Есть дни, что приходят так рано, так рано,
с глазами воловьими, с лбом затуманенным дни;
не помнят они, как зовутся,
быть может, ошиблись неделей они.
В те дни мы ни улиц, ни дат не находим,
нас свет своего руководства лишает,
и мы забываем о розах, о числах,
и окна в глаза нам суровые штампы бросают.
Куда-то деваем к сокровищу ключ,
любовный пароль, превращенный в кольцо,
сражаемся с письмами, с памятью
и путаем тень и одежду, плакат и лицо.
Есть дни что песок, и от них погибают часы,
в те дни мы куда-то уходим, как в пепел кладбища,
в те дни отвергают нас стены квартиры,
но дверь, чтобы выйти, напрасно мы ищем.
Упрямица, ты отрицаешь все, что день утверждал,
и после его смерти завладеваешь вещами без шума.
Твои мешки с углем беспрерывно грузятся
в мировые трюмы.
В мире нет конца твоему огромному телу,
туманное животное, вскормленное гитарой.
Ты убиваешь время в твоей земной тюрьме,
заштриховывая дороги, сжирая светильники с жаром.
Небожительница, ты входишь повсюду
и устраиваешься молча меж нами
или глядишь на нас из-за окон
своими вечными, нежными, далекими глазами.
Пунктуальный путник, отдохновенье колоколов,
в свой мешок ты укладываешь все живое, все вещи, все знаки.
Я в тебе поселяюсь и склоняюсь
на подушку твою из мрака.
Все сущее так или иначе
движется к своему божеству.
Корень пешком спускается вниз
по ступенькам, прорубленным влагой.
Осенние листья со вздохом седлают ветер,
а птицам затем-то и нужны крылья,
чтобы в конце концов добраться
до сфер Вечного Света.
Неторопливая руда
претерпевает метаморфозы вечного круговорота,
начинающегося прахом и кончающегося звездой,
которая снова становится прахом,
вспоминая все свои пережитые,
а может, всего лишь увиденные во сне
смерти и жизни.
Рыба говорит со своим божеством
трелью воздушных пузырьков,
голосом падшего ангела,
ощипанного догола.
И только человек наделен словом,
дабы мог он обрести свет
или отправиться в глухую страну Никуда.
Три строфы, посвященные пыли
Золою оседая, смывая силуэты,
сестра волны прибойной и предзакатной тени,
ты, в безымянный саван запеленав предметы,
даруешь им, безликим, возврат к происхожденью.
Ты посыпаешь пеплом повешенное платье,
витая над комодом и над камином вея,
где, судорожно вздрогнув, замрет на циферблате
игла минутной стрелки под тяжестью твоею.
Ты, пятая колонна останков и развалин,
с живых снимая маски, на завтра жертвы метя,
не пощадишь в набеге ни площадей, ни спален,
союзница до гроба забвению и смерти.
Как сестра милосердья, спускается пена,
чья босая ступня — это ландыш с луной,
на песок по отвесу лазурного крена.
И, курчавясь на береге белым руном,
усыпает его слюдяными цветами,
и скалу пеленает стерильным бинтом.
Где берет она столько крылатого снега,
столько перьев архангела,
если не с неба?
Где берет она, как не у пекарей неба,
столько белых буханок
пушистого хлеба?
Расстилается скатерть вселенского пира,
и забвенье со сном разливает волна
по шипучим ковшам на столе из сапфира.
Только смертью пропах этот пенный белок —
и не пена ли белыми трупами чаек
устилает под утро прибрежный песок?
Набегает на рифы расплавленный мрамор,
и встает на мгновенье, чтоб рухнуть во мглу,
ослепительный контур воздушного храма.
Это жидкое облако вдруг налетело,
напоролось с разлета на острый утес,
распылив до прозрачности белое тело.
Это пена в своей колеснице из соли
объезжает плантации
снежных магнолий.
Вырастает узор кристаллических друз
неземной и немыслимой архитектурой
на цементе из спрутов и скользких медуз.
Голубиная стая на кромке обрыва!
Ты ведешь в наступление белую рать
на гранитную крепость — на берег залива.
И, разбившись о скалы, несется опять
белогривая конница в пене и мыле,
чтобы снова на мокрых камнях умирать.
Чтобы лег на закате,
как память о пене,
белопенный венок на морские ступени.
Зовусь Хуан, Хуан любой. Я житель
земли, вернее, пленник я с пеленок,
тень в платье, прах бродячий, прародитель,
я тот же, что и все, — Хуан Ягненок.
Моя рука любую вещь освоит —
толкать ли колесо, тушить пожары;
она мне служит, чтоб цветок построить
и повернуть ключи земного шара.
Я распахнул удел свой в чистом небе,
где проходили облака любые, —
он приносил полет, и мирный жребий,
и брызги неба — росы голубые.
Мое именье — без межей пространство —
голубизну повсюду отражало;
сияло мне маиса постоянство,
мне стадо облаков принадлежало.
Моими пекарями были птицы,
а день был житницей с открытым входом,
где радость, расцветая, колосится,
где Запад созревает огородом.
И вот пришли торговцы зеркалами,
охотники на ангелов с винтовкой
и выменяли облачное пламя
мое на бусы, дым и голодовку.
Убийцы лебедей и свинопасы,
чеканщики фальшивых слов уныло
раскрали звездные мои запасы,
и, как морозом, сор луной схватило.
Я потерял свой хутор синий, милый,
и высь, и новь, и свет, что сам посеял;
мои небесные поля — могилы,
в пустом пространстве ветер их развеял.
План золота зари уж мне неведом,
зовусь Хуан Лишенный Даже Клети,
и не роса, червяк мне стал соседом, —
я потерял сокровище столетий!
Лишь синий груз, как раньше, давит плечи,
теперь он — купол ледяной, отвесный.
Хуан, всемирный инвалид, без речи,
я — Безземельный, я и — Безнебесный.
Уроки дерева, женщина и птица