Гамлет
Про деянья или про дух,
про страданья или про страх.
Вот и вся сказка про двух —
жили-были брат и сестра.
В той стране, в той голубой
(журавли не долетят!),
там была только любовь,
у любви — только дитя.
До зари звезды дрожат.
Вся цена жизни — конец.
Ты послушай: дышит душа —
бьется, бьется в теле птенец.
Их любовь слишком светла.
Им Гефест меч не ковал.
Жили-были брат и сестра,
и никто их не карал.
Ничего нет у меня —
ни иллюзий и ни корон,
ни кола и ни коня,
лишь одна родина — кровь.
Столетье спустя, в январе
был маленький храм.
Святители на серебре,
нехитрый хорал.
Свеча и алтарь. В тайнике
там ангел стоял.
И лира на левой руке,
и благословлял.
О волосы бел ковыли!
Молитвы слагал
про тех, кто повел корабли
в снега и снега.
Как радостно было у нас,
когда над свечой,
как маленькая лупа,
блестел светлячок.
Столетье спустя и еще
с востока пришли
какие-то люди с мечом
и люди с плетьми.
Они обобрали наш храм,
алтарь унесли.
И юношей (вот и хорал!)
на торг увели.
Совсем отгорела свеча,
лишь сторож-фантом
ходил, колотушкой стучал,
да помер потом.
18 ноября в Париже шел снег…
Ты, черный звон,
вечерний звон,
кандальный звон
чернильных строк!
Ты, влажный звон
канальных зон,
звон манекенов и антенн.
Вон фонари — как чернецы,
от фар огонь — а не печет…
А может, это цепи цифр
звенят над городом:
— Почем
вечерний звон,
почем почет
затверженных чернильных клякс?
почем ласкательность?
почем
вечерний звон любимых глаз?
Иду без шапки.
За плечом
снежники — цыканье синиц…
Почем шаги мои?
Почем
мое отчаянье звенит?
Поехали
с орехами,
с прорехами,
с огрехами.
Поехали!
Квадратными
кварталами —
гони!
Машина —
лакированный
кораблик —
на огни!
Поехали!
По эху ли,
по веку ли, —
поехали!
Таксер, куда мы мчимся?
Не слишком ли ты скор?
Ты к счетчику, а числа
бесчисленны, таксер.
Что нам Париж гадает?
Что нам еще искать?
Квадратные кварталы
и круглая тоска.
1
Полночь протекала тайно,
как березовые соки.
Полицейские, как пальцы,
цепенели на углах.
Только цокали овчарки около фронтонов зданий
да хвостами шевелили,
как холерные бациллы.
Дрема. Здания дремучи,
как страницы драматурга,
у которого действительность за гранями страниц.
Семь мильонов занавесок загораживало действо,
семь мильонов абажуров
нагнетало дрему.
Но зато на трубах зданий,
на вершинах водосточных
труб,
на изгородях парков,
на перилах,
на антеннах —
всюду восседали совы!
Это совы, это совы, — узнаю кичливый контур,—
в жутких шубах, опереньем наизнанку — это совы
улыбаются надменно,
обнажая костяные
губы,
озаряя недра зданий
снежно-белыми глазами…
2
На антенне, как отшельница,
взгромоздилась ты, сова.
В том квартале, в том ущелье
ни визитов, ни зевак.
Взгромоздилась пребольшая
боль моя, моя гроза.
Как пылают, приближаясь,
снежно-белые глаза.
Снежно-белые, как стражи
чернокожих кораблей.
Птица полуночной страсти
в эту полночь — в кабале.
Ты напуган? Розовеешь,
разуверенный стократ?
Но гляди:
в глазах у зверя
снежно-белый — тоже страх!
3
Раз-два! Раз-два!
По тротуарам шагает сова!
В прямоугольном картонном плаще,
медный трезубец звенит на плече,
мимо домов — деревянных пещер —
ходит сова и хохочет.
Раз-два! Раз-два!
По тротуарам крадется сова!
Миллионер и бедняк — не зевай,
бард, изрыгающий гимны-слова, —
всех на трезубец нанижет сова,
как макароны на вилку!
Раз-два! Раз-два!
На тротуарах ликует сова!
Ты уползаешь? Поздно! Добит!
Печень клюет, ключицы дробит,
шрамы высасывая, долбит
клювом, как шприцем, как шприцем.
Раз-два! Раз-два!
На тротуарах рыдает сова.
В тихом и темном рыданье — ни зги,
слезы большие встают на носки,
вот указательный палец ноги —
будто свечу — зажигает…
4
Мундир тебе сковал Геракл
специально для моей баллады.
Ты, как германский генерал,
зверела на плече Паллады.
Ты строила концлагерей
концерны,
ты — не отпирайся!
Лакировала лекарей
для опытов и операций.
О, лекарь догму применял
приманчиво, как примадонна.
Маршировали племена
за племенами в крематорий.
Мундир! Для каждого — мундир!
Младенцу! мудрецу! гурману!
Пусть мародер ты, пусть бандит,
в миниатюре ты — германец!
Я помню все. Я не устану
уничтожать твою породу
за казнь и моего отца,
и всех моих отцов по роду:
с открытым ли забралом,
красться ли
с лезвием в зубах, но — счастье
уничтожать остатки свастик,
чтоб, если кончена война,
отликовали костылями,
не леденело б сердце над
концлагерями канцелярий.
Уснули улицы-кварталы
столичной службы и труда.
Скульптуры конные — кентавры,
и воздух в звездах как вода.
И воздух в звездах, и скульптуры
абстрактных маршалов,
матрон.
И человек с лицом Сатурна
спит на решетке у метро.
На узких улицах монахи
в туннелях из машин снуют,
на малолюдном Монпарнасе
нам мандарины продают,
стоит Бальзак на расстояньи
(не мрамор — а мечта и мощь!).
Все восемь тысяч ресторанов
обслуживают нашу ночь!
На площади Пигаль салоны:
там страсти тайные, и там…
А птицы падают, как слезы,
на Нотр-Дам,
на Нотр-Дам!
1
Он появился, как скульптура
на набережной.
Наш старик
пришел сюда с лицом Сатурна,
сюда,
и сам себя воздвиг.
Старик всю жизнь алкал коллизий,
но в президенты не взлетел.
Все признаки алкоголизма
цитировались на лице.
В пижаме из бумажной прозы,
изгоев мира адмирал,
он отмирал.
И то не просто —
он аморально отмирал.
Он знал: его никто не тронет,
все в мире — бред и ерунда.
Он в тротуар стучал, как тростью,
передним зубом
и рыдал:
— Я ПОТЕРЯЛ ЛИЦО!
Приятель!
Я — потерял.
Не поднимал?
Но пьян «приятель». И превратно
приятель юмор понимал:
— Лицо?
С усами?
(И ни мускул
не вздрогнул. Старичок дает!)
Валяется тут всякий мусор,
возможно, поднял и твое!
2