Вторая
Si tu,
si tu,
si tu t’imagines…
Raymond Queneau
Люблю,
люблю,
люблю эту пору,
когда и весна впереди еще вся,
и бурную воду, и первую флору,
как будто потягивающуюся.
Зеленая дымка,
летучая прядка,
эгейские лужи, истома полей…
Одна
беда,
что все это кратко,
но дальше не хуже, а только милей.
Сирень,
свирель,
сосна каравелья,
засилье веселья, трезвон комарья,
и прелесть бесцелья,
и сладость безделья,
и хмель без похмелья, и ты без белья!
А позднее лето,
а колкие травы,
а нервного неба лазурная резь,
настой исключительно сладкой отравы,
блаженный, пока он не кончится весь.
А там,
а там —
чудесная осень,
хоть мы и не просим, не спросим о том,
своим безволосьем,
своим бесколосьем
она создает утешительный фон:
в сравнении с этим свистящим простором,
растянутым мором, сводящим с ума,
любой перед собственным мысленным взором
глядит командором.
А там и зима.
А что?
Люблю,
люблю эту зиму,
глухую низину, ледовую дзынь,
заката стаккато,
рассвета резину,
и запах бензина, и путь в магазин,
сугробов картузы, сосулек диезы,
коньки-ледорезы, завьюженный тракт,
и сладость работы,
и роскошь аскезы —
тут нет катахрезы, всё именно так.
А там, а там —
и старость по ходу,
счастливую коду сулящий покой,
когда уже любишь любую погоду —
ведь может назавтра не быть никакой;
небесные краски, нездешние дали,
любви цинандали, мечты эскимо,
где всё, что мы ждали, чего недодали,
о чем не гадали, нам дастся само.
А нет —
так нет,
и даже не надо.
Не хочет парада усталый боец.
Какая услада, какая отрада,
какая награда уснуть наконец,
допить свою долю из праздничной чаши,
раскрасить покраше последние дни —
и больше не помнить всей этой параши,
всей этой какаши,
всей этой хуйни.
Сначала он чувствует радость, почти азарт,
Заметив ее уменье читать подтекст:
Догадаться, что он хотел сказать,
Приготовить, что он хотел поесть.
Потом предсказанье мыслей, шагов, манер
Приобретает характер дурного сна.
Он начинает: «Не уехать ли, например…»
– В Штаты! – заканчивает она.
«Да ладно, – думает он. – Я сам простоват.
На морде написано, в воздухе разлито…» —
Но начинает несколько остывать:
Она о нем знает уже и то,
Чего он не рассказал бы даже себе.
Это уж слишком. Есть тайны, как ни люби.
Сначала он в ужасе думает: ФСБ.
Но потом догадывается: USB.
Сначала он сам посмеивается. Потом
Начинает всерьез закусывать удила:
Писали же, что возможно таким путем —
Биохимия, все дела.
Нельзя сливаться. Душа у него своя.
Вот ведьма, думает он. Вот черт.
И поскольку она ему уже подсказывает слова,
Он отворачивается.
И закрывает порт.
Сначала, правда, они еще спят вдвоем.
Но каждая стычка выглядит рубежом.
Вдобавок, пытаясь задуматься о своем,
Он ощущает себя, как нищий, во всем чужом.
Разгорается осень. Является первый снег.
Приворота нет, сокурсники всё плетут.
В конце концов, USB – это прошлый век.
Bluetooth, догадывается он. Bluetooth.
Раз имущества нету – нечего и делить.
При выборе «ложись или откажись»
Он объявляет ей alt – ctrl – delete,
Едет в Штаты и начинает новую жизнь.
Теперь во Фриско он плачет по вечерам,
От собственных писем прыгает до небес,
На работе – скандалы, в комнате – тарарам,
На исходе месяца – ПМС.
Дневная хмарь размывает ночную тьму.
Он думает, прижимая стакан к челу,
Что не он подключился к ней, не она к нему,
А оба они страшно сказать к чему.
Вся вселенная дышит такой тоской,
Потому что планеты, звезды, материки,
Гад морской, вал морской и песок морской —
Несчастные неблагодарные дураки.
Звездный, слезный, синий вечерний мир,
Мокрый, тихий, пустой причал.
Все живое для связи погружено в эфир,
Не все замечают, что этот эфир – печаль.
Океан, вздыхающий между строк,
Нашептывает: «Бай-бай».
Продвинутый пользователь стесняется слова «Бог».
– Wi-Fi, – думает он.
– Wi-Fi.
Отними у слепого старца собаку-поводыря,
У последнего переулка – свет последнего фонаря,
Отними у последних последнее, попросту говоря,
Ни мольбы не слушая, ни обета,
У окруженного капитана – его маневр,
У прожженного графомана – его шедевр,
И тогда, может быть, мы не будем больше терпеть
Все это.
Если хочешь нового мира, отважной большой семьи,
Не побрезгуй рубищем нищего и рванью его сумы,
Отмени снисхождение, вычти семь из семи,
Отними (была такая конфета)
У отшельников – их актинии, у монахов – их ектеньи,
Отними у них то, за что так цепляются все они,
Чтобы только и дальше терпеть
Все это.
Как-то много стало всего – не видать основ.
Все вцепились в своих домашних, волов, ослов,
Подставляют гузно и терпят дружно,
Как писала одна из этого круга
ценительниц навьих чар:
«Отними и ребенка, и друга,
и таинственный песенный дар», —
Что исполнилось даже полней, чем нужно.
С этой просьбой нет проволочек: скупой уют
Отбирают куда охотнее, чем дают,
Но в конце туннеля, в конце ли света —
В городе разоренном вербуют девок для комполка,
Старик бредет по вагонам с палкой и без щенка,
Мать принимает с поклоном прах замученного сынка,
И все продолжают терпеть
Все это.
Помню, в госпитале новобранец, от боли согнут в дугу,
Отмудохан дедами по самое не могу,
Обмороженный, ночь провалявшийся на снегу,
Мог сказать старшине палаты: подите вы, мол, —
Но когда к нему, полутрупу, направились два деда
И сказали: боец, вот пол, вот тряпка, а вот вода, —
Чего б вы думали, встал и вымыл.
Неужели, когда уже отняты суть и честь,
И осталась лишь дребезжащая, словно жесть,
Сухая, как корка, стертая, как монета,
Вот эта жизнь, безропотна и длинна, —
Надо будет отнять лишь такую дрянь, как она,
Чтобы все они перестали терпеть
Все это?
Приговоренные к смерти, толстые он и она,
Совокупляются, черти, после бутылки вина.
Чтобы потешить расстрельную братию,
Всю корпорацию их носфератию
В этот разок!
Чтобы не скучно смотреть надзирателю
Было в глазок.
Приговоренные к смерти, не изменяясь в лице,
В давке стоят на концерте, в пробке стоят на кольце,
Зная, что участь любого творения —
Смертная казнь через всех растворение
В общей гнильце,
Через паденье коня, аэробуса,
Через укус крокодилуса, клопуса,
Мухи цеце,
Через крушение слуха и голоса,
Через лишение духа и волоса,
Фаллоса, логоса, эроса, локуса,
Да и танатоса в самом конце.
Приговоренные к смерти спорят о завтрашнем дне.
Тоже, эксперт на эксперте! Он вас застанет на дне!
Приговоренные к смерти преследуют
Вас и меня.
Приговоренные к смерти обедают,
Приговоренные к смерти не ведают
Часа и дня.
О, как друг друга они отоваривают —
в кровь, в кость, вкривь, вкось,
К смерти друг друга они приговаривают
и приговаривают: «Небось!»
Как я порою люблю человечество —
Страшно сказать.
Не за казачество, не за купечество,
Не за понятия «Бог» и «Отечество»,
Но за какое-то, блядь, молодечество,
Еб твою мать.
Перед каждой весной с пестротой ее витражовой,
Перед каждой зимой с рукавицей ее ежовой
И в начале осеннего дня с тревожной его изжогой,
Да чего там – в начале каждого дня
Я себя чувствую словно в конце болезни тяжелой,
В которой ни шанса не было у меня.
Мне хочется отдышаться.
В ушах невнятная болтовня.
Ни шанса, я говорю, ни шанса.
Максимум полтора.
В воздухе за окном тревога и сладость.
Покачиваясь, вышагиваю по двору.
Я чувствую жадность.
За ней я чувствую слабость.
Я чувствую силу, которую завтра я наберу.
Воздух волен.
Статус неопределен.
Чем я был болен?
Должно быть, небытием.
Прошлое помнится как из книжки.
Последние дни – вообще провал.
Встречные без особой любви говорят мне: «Ишь ты».
Лучше бы я, вероятно, не выживал.
Не то что я лишний.
Не то чтобы злобой личной
Томился тот, а тайной виной – иной:
Так было логичней.
Так было бы элегичней.
Теперь вообще непонятно, как быть со мной.
И я сам это знаю, гуляя туда-обратно,
По мокрому снегу тропу себе проложив.
Когда бы я умер, было бы все понятно.
Все карты путает то, что я еще жив.
Я чувствую это, как будто вошел без стука
Туда, где не то что целуются – эка штука! —
Но просто идет чужой разговор чужих;
И легкая скука,
Едва приметная скука
Вползает в меня и мухой во мне жужжит.
Весенний вечер.
Свеченье, виолончель.
Я буду вечен.
Осталось понять, зачем.
Закат над квадратом моим дворовым.
Розовость переливается в рыжину.
Мне сладко, стыдно.
Я жаден, разочарован.
Мне несколько скучно.
Со всем этим я живу.