4. Шарманка
И опять визги, лязги шарманки, шарманки,
Свистящей, хрипящей, как ветер, во мне, —
Размалеванной жизни пустые приманки,
Коса из мочалки на лысой луне.
«Маргарита», венгерка и вальс «Ожиданье»,
И вальс «Ожиданье», тоска и тоска.
Той мещанки над жизнью пустой тоскованье,
Чья радость и дело — вязанье носка.
Вот по этому парку, цветов не срывая,
Гулял, поджидал — по траве не ходить!
Золотиста коса, за цветы задевая,
Гимназиста с ума приходила сводить.
Там из досок под соснами пол настилали,
Танцевали венгерку, вертелась рука.
Целовались, клялись и подруг ревновали, —
Шарманка, шарманка, тоска и тоска!
Не хочу. Надоело. Без маски глядится
В лицо мне седая мещанская жисть.
Эй, кому травяная коса пригодится,
Дешевая краска, удалая кисть?
Январь 1907Изныла грудь. Измаял душу.
Все отдал, продал, подарил.
Построил дом и сам же рушу.
Всесильный — вот — поник без сил.
Глаза потухли. Глухо. Тихо.
И мир — пустая скорлупа.
А там, внизу, стооко лихо,
Вопит и плещет зверь-толпа.
«Ты наш, ты наш! Ты вскормлен нами.
Ты поднят нами из низин.
Ты вспоен нашими страстями,
Ты там не смеешь быть один!»
Как рокот дальнего прибоя,
Я слышу крики, плески рук.
И одиночество глухое
Вползает в сердце, сер паук.
Да. Я был ваш. И к вам лишь рвался,
Когда, ярясь от вешних сил,
В избытке жизни задыхался,
Метался, сеял и дарил.
Когда же в темную утробу
Вся сила, сгинув, утекла
И жизнь моя к сырому гробу
На шаг поближе подошла, —
Я увидал глаза и пасти,
Мою пожравшие судьбу,
И те же алчущие страсти,
И ту же страстную алчбу.
И возмущенный отшатнулся,
И устрашенный отошел.
Владыкой в омут окунулся,
Назад вернулся нищ и гол.
О, вам отныне только песни!
Я жизнь для жизни сберегу.
Я обману вас тем чудесней,
Чем упоительней солгу.
Поэт, лукавствуй и коварствуй!
И лжи и правды властелин,
Когда ты царь — иди и царствуй,
Когда ты нищий — будь один.
Март 1907Я стар и слаб. Но помню я,
Но что-то помню с давних пор
Из страшной Книги Бытия,
И что-то видел этот взор.
Мой голос глух, и мысль темна,
Родился я — скончалась мать.
Я знаю жизнь дотла, до дна.
О, только, только б рассказать!
Мой детский мир был так суров.
Подвальный мир: окно вверху —
Все та же казнь за жизнь отцов
И зуб за зуб расчет греху.
О, сколько раз, избит ремнем,
Я вверх кричал: «О, Ты! Кто Ты?»
Но день молчал. И с новым днем
Опять молчанье и кнуты.
Прошло ученье. Г од любви!
Густая ночь тяжелых кос.
И пыль в глазах. И жар в крови.
И утром блески белых рос.
Священный год! Я Бога знал.
Я знал весь мир моим, одним.
Но кто же, кто навек отнял,
Что было миг один моим?
Нет мук страшнее мук родов —
Все та же казнь за первый грех.
О, женский крик и лязг зубов,
И в этом крике чей-то смех!
Родить живого — род продлить.
Но для чего родить птенца
Глухонемым? Гнилую нить
Зачем тянуть от мертвеца?
Когда бы знать, кого проклясть,
Кого позвать, к кому поднять
Хулой сверкающую пасть,
Когда бы знать, когда бы знать!
За годом год мне в душу нес
Тяжелый груз позорных мук,
Удавный гнет событий рос,
Судьба душила тьмою рук.
Дряхлела кровь, и голос гас,
И свянул жизни алый цвет,
И с каждым часом ближе час
Ночного зова в горний свет.
Пускай. Я — вот. Я весь готов.
О, там молчать не буду я!
Я помню муки всех веков,
Я знаю Книгу Бытия.
И я спрошу: вот этот шрам,
Вот этот стон. Вот тот удар.
За что? За что? И кто Ты сам?
И жизнь людская Твой ли дар?
И если Твой, будь проклят Ты
И Твой закон. И власть Твоя.
От нашей крови все желты
Страницы в Книге Бытия.
Я шел по улицам, и город громкий
Вокруг выбрасывал прохожих без числа,
Несущих шляпы, палки и котомки,
Невольников безделья или ремесла.
Я был уродлив, мелок и недужен,
Я чьим-то вымыслом был вымышлен дурным,
Но этой жизни городской не меньше нужен,
Чем труб фабричных серый дым.
Был полдень на исходе. Солнце сонно
Слепило окна, зданий пестрые глаза.
Я думал: жизнь чарует неуклонно
И здесь, где конки, лавки и воза.
Как бы в ответ на эти мысли
Из-за угла старуха выставила горб.
Черты — нет, не лица, а кладбища — отвисли,
Но даже их скрывал двойной остроугольный горб.
«На праздник жизни жизнь сама же
Свое уродство кажет мне, глумясь!» —
Подумал я и дальше шел, отважен,
В глаза впивая уличную вязь.
И тотчас же привлек мое вниманье
Старик солдат, заснувший у окна,
Где бегали, теснясь, обложки и названья
На полках, подставлявших рамена.
Он спал. Но глаз один не мог закрыться,
И над белком вверху темнел зрачок.
И в нем не перестала улица кружиться,
И мимо город так же сыпался и тек.
«Война! Несовершенство яркой жизни! —
Ответил мысленно я встрече старика, —
Но сколько блага принесет своей отчизне
Детей, рожденных нами, быстрая река!»
И детское я увидал существованье.
Но лучше б не видать такого бытия!
Рахитиком предстало мне страданье,
В огромном черепе бессмысленность тая.
Как? Ты опять противоречишь встречей
Моим надеждам, мыслям и мечтам?
Так на, смотри: я сам иду предтечей
Желанных дней, смотри — я сам!
Я сам, уродливый, убогий и недужный,
Всю силу красоты в себе несу!
На эти вымыслы твоей тоски ненужной
Грядущего я возношу красу!
Июнь 1906Городские дети, чахлые цветы,
Я люблю вас сладким домыслом мечты.
Если б этот лобик распрямил виски!
Если б в этих глазках не было тоски!
Если б эти тельца не были худы,
Сколько б в них кипело радостной вражды
Если б эти ноги не были кривы!
Если б этим детям под ноги травы!
Городские дети, чахлые цветы!
Все же в вас таится семя красоты.
В грохоте железа, в грохоте камней
Вы — одна надежда, вы всего ясней!
1907О лица, зрелища трущобных катастроф,
Глухие карты тягостных путей!
Невольный голос ваш печален и суров,
Нет повести страшнее ваших повестей.
Как рассказать, что рассказал мне тот старик,
Поднявший до виска единственную бровь?
Когда-то в страхе крикнул он — и замер крик,
И рáвны пред его зрачком убийство и любовь.
Взгляни на ту, закутанную в желтый мех,
Подкрасившую на лице глубокий шрам.
Она смеется. Слышишь яркий, женский смех?
Теперь скажи: ты отчего не засмеялся сам?
Вот перешла дорогу женщина в платке.
И просит денег. Дай. Но не смотри в глаза.
Не то на всяком, всяком медном пятаке
В углах чеканки будет рдеть блестящая слеза.
И даже в светлый дом придя к своим друзьям,
Нельзя смотреть на лица чистые детей:
Увидишь жизнь отцов по губкам, глазкам и бровям —
На белом мраморе следы пороков и страстей.
Но и старик, и женщина, и детский лик
Переносимы, как рассказ о житии чужих.
Но что за ужас собственный двойник
В правдивом зеркале! Свой взгляд в глазах своих!
<1907>