Ознакомительная версия.
«Кто-то упрямо и властно…»
Кто-то
упрямо и властно
мне смотрит в затылок,
требуя —
обернись,
оглянись!
А я не оглядываюсь —
догадываюсь,
что увижу,
когда обернусь.
Там,
у меня за спиною, —
мосты,
сожженные мною,
взрывов огненные кусты,
крест
у двести второй версты,
свет одинокой звезды.
А дальше,
если дальше еще оглянуться назад, —
сад,
где яблоки до сих пор на ветках висят,
и листья не увядают.
Яблоки моего детства не опадают.
Яблоки моего детства,
там,
у меня за спиною,
упадут только со мною,
однажды,
когда я обернусь туда.
Вот и иду,
стараясь не оборачиваться,
хотя слышу, как яблони мои
шелестят в тишине,
и дорога моя,
удлиняясь,
все укорачивается,
и чем дальше они —
тем ближе они ко мне.
Делаю то, что должен,
а не то, что хочу.
Тяжкий крест несу терпеливо.
Тяжкий камень в гору качу.
Я привык уже – чувство долга —
и не то чтоб кого корю,
только что-то уж больно долго.
– До каких же пор? – говорю.
…И вот уже трое,
трое бредем мы
сквозь чащи таежные —
впереди протопоп с протопопицей,
а за ними и аз себе, грешный,
тащусь понемногу.
– Долго ли, – то ли я говорю,
то ли Марковна, протопопица, вопрошает, —
долго ли будет мука сея, протопоп?
И он отвечает так мягко,
а вместе решительно —
то ли Марковне, протопопице, он ответствует,
то ли мне говорит:
– До самыя смерти, – говорит, —
до самыя смерти!
Так что ты, – говорит, —
не печалуйся, человече.
Вон какой отмахали путь!
А теперь уже – недалече.
Дошагаем уж как-нибудь.
остается совсем недолго
нам брести по этим лесам.
И кто знает,
где чувство долга,
а где то, что ты выбрал сам!..
И по древним, словно предание,
летописным этим лесам,
будто эхо дальнее-дальнее —
сам! – разносится —
сам!
сам!
Изо всего, что видел
в подлунном мире, —
море,
вот что люблю
в наибольшей мере —
море-прародина,
море-праматерь,
как женщину люблю,
как ребенка,
до спазма,
до дрожи,
до мурашек по коже
при одном лишь воспоминанье,
при одной только мысли о том,
что ты существуешь,
о море,
amore mioL
Но жизнь моя
как-то так несуразно складывалась,
что встреча наша, увы,
всякий раз откладывалась
из-за ненужных и нужных каких-то дел,
из-за семейных всяческих неурядиц,
из-за отсутствия денег,
из-за того и другого,
пятого и десятого,
встававшего непреодолимой стеною
между морем и мною…
Изо всех вещей и предметов,
которыми я обладал
или ныне владею,
самым любимым моим предметом
(я уже как-то писал об этом)
был и остался
стол —
новый не новый,
фанерный, дубовый,
пусть даже кухонный или столовый —
только поверхность была б у него побольше,
чтобы можно свободно поставить пепельницу,
разложить сигареты,
бумагу,
карандаши
и сидеть
в непривычной этой тиши, от души
предаваясь занятью,
что подобно объятью любовному
и распятью,
без которых не стоила б жизнь моя ни гроша.
А жизнь моя, между тем,
как-то так несуразно складывалась,
что встреча наша, увы,
так часто откладывалась по причинам,
частично уже перечисленным выше,
из-за того и другого,
пятого и десятого,
встававшего непреодолимой стеною
между ним и мною.
Вот и это стихотворенье,
незатейливое по форме,
я сочинял по дороге
к пригородной платформе,
вышагивая одиноко
под одинокой луною
и слыша,
как вскачь он несется
следом за мною,
вынырнув
из-за ближайшего палисадника,
словно медный державный конь,
хотя и без всадника,
и грозит мне вдогонку —
вот ужо тебе, погоди!..
А море
все так же плескалось
где-то там впереди,
томительное
в тех пространствах недосягаемых,
как приснившийся ночью
и почти позабывшийся стих,
как одно слагаемое
среди многих других слагаемых
суммы всего,
чего я не смог,
не сумел,
не достиг.
«Я полагаю, Пушкин, говоря…»
Лета к суровой прозе клонят…
Я полагаю, Пушкин, говоря
о том, что, мол, года к суровой прозе,
не так-то прост и в этом был вопросе
и не одно лишь то имел в виду,
что перейти готов к иному жанру,
то бишь забыв о рифме, о размере,
скорей засесть за повесть, за роман —
нет, думал он, поэзия – обман,
пленительный, а все ж в какой-то мере
обман, да-да, пленительный обман,
как облачко, как утренний туман,
клубящийся над грешною землею,
возвышенно витающий над ней,
а проза, она все-таки земней,
и будь хоть соловей там или роза,
питает их, поди, все та же проза,
и червячок не вреден соловью,
равно как розе – горсточка навоза
(была бы лишь умеренною доза!) —
так что ж нам прозу не пустить в стихи,
житейской не чураясь чепухи,
не устрашась Гоморры и Содома…
И я сегодня прозе говорю —
входи в мои стихи и будь как дома!
Тебе навстречу двери я открыл
и окна отворил тебе навстречу.
И если скажут мне – твой стих бескрыл,
ты крыл его лишил! – что я отвечу,
что критикам моим скажу тогда?
А ничего.
– Года, – скажу, – года!
«Только ритмы, одни только ритмы…»
Только ритмы, одни только ритмы,
бесконечное множество ритмов,
их биенье, круженье, теченье,
и пересеченье,
и противоборство.
Вся Вселенная – скопище ритмов,
грандиозная ярмарка ритмов,
их ристалище,
форум,
арена.
Мы живем на космической ярмарке ритмов,
мы наполнены ими,
пронизаны ими,
мы просто напичканы ими.
Мы и сами —
круженье космической пыли,
мы малые ритмы Вселенной.
Все планеты и звезды,
трава и цветы,
и пульсация крови,
искусство,
политика,
страсть —
только ритмы, одни только ритмы.
Такова и поэзия, кстати, —
ее стержень, и ось, и основа —
напряжение ритма,
движение речи,
пульсация слова.
Вы, возможно, заметили,
как я легко
обхожусь временами без рифмы,
но без ритма —
о нет, извините,
без ритма всему наступает конец,
это смерть,
ибо только она
существует вне ритма,
и не оттого ли
мы над ней водружаем
свои сокровенные ритмы —
величавые ритмы прощальной молитвы,
колокольного звона
тяжелые мерные ритмы,
звуки траурных маршей,
написанных
в ритме рыданья.
«Координаты времени условны…»
Координаты времени условны.
Привычно говорим – задолго до.
До нас. До наших дней. До нашей эры.
До Рима. До Пилата. До Голгофы.
До Ноя. До ковчега. До потопа.
История – вся сплошь – задолго до.
Живущие меж прошлым и грядущим,
все тщимся заглянуть как можно дальше.
За нами – тьма, и перед нами – тьма.
Так и живем меж тою тьмой и этой,
на крохотном пространстве между ними
живем, как в ожидании Годо.
И как ни жаль, о друг мой, но похоже,
что мы с тобой живем на свете тоже
задолго до, мой друг, задолго до.
Из ненаписанных стихотворений
Когда меня спрашивают,
как же это случилось со мною,
как мог я не понимать
и не видеть,
когда все это так понятно,
так просто
и очевидно,
я отвечаю —
перечитайте, пожалуйста, этот роман,
там все обо мне рассказано
точно и достоверно.
Я Маугли,
выросший в джунглях,
прилежный воспитанник
волка Акелы,
пантеры Багиры,
усатого тигра Шер-Хана,
впитавший в себя с молоком
их законы и нравы,
их воздух,
их веру —
как я мог догадаться,
что бывает иначе,
что существуют иные законы,
иные понятья о зле,
о добре
и о прочем!
Я Маугли,
слишком поздно, увы,
выходящий из джунглей,
унося в себе,
как заразу,
их дыханье,
их застоявшийся воздух,
пропитавший собою меня,
мою кожу
и душу.
«Ночью проснулся от резкого крика…»
Ночью проснулся от резкого крика «Спасите!».
Сел и прислушался. Тихо в квартире и сонно.
Спали спокойно мои малолетние чада,
милые чада, мои малолетние дщери.
Что же случилось? Да нет, ничего не случилось.
Все хорошо, мои милые. Спите спокойно.
Да не разбудит однажды и вас среди ночи
тщетно молящий о помощи голос отцовский.
Да не почудится вам, что и вы виноваты,
если порою мне в жизни бывало несладко,
если мне так одиноко бывало на свете,
если хотелось мне криком кричать
временами.
Как в море монетку,
в надежде,
что снова вернутся
и что не навечно прощаются, —
не так ли однажды и нас
в это море житейское бросили,
и —
ушедшие —
не возвращаются.
Вот и я
в этот бурный
мятущийся мир
бросил вас,
как три денежки медные,
а теперь ухожу —
я пока еще здесь, —
но уже ухожу,
что ни день
отдаляюсь от вас,
три кровинки мои,
золотые мои,
мои бедные.
Что ни день,
все пустынней мое побережье,
и знакомые лица
все реже и реже.
Что ни день,
словно горный обвал
мне на голову валится.
Я пока еще здесь, слава богу,
но близится срок
собираться в дорогу,
и уже на три части
скорбящее сердце мое
разрывается.
Современная быль о рыбаке и рыбке
Ознакомительная версия.