Ознакомительная версия.
Капуста
Может быть, не туда я пускаю жизнь?
Может быть, не так расплетаю сети?
Если время ползет, как прозрачный слизень,
истекая нежностью в белом свете,
по листу капусты, в росе зарниц,
в перепонках слуха, как тот хрусталик,
зародившийся в красном тепле глазниц
и увидевший мир расписным как Палех.
Лопоухий глобус, за ним другой.
По шеренге длинной – носами в темя.
И ряды, прогнувшиеся дугой,
огибая землю, смыкают время.
Разорвать бы мне тот капустный круг,
землянично-солнечный и зеленый,
на один единственный сердца стук.
Так подсолнух мысли глядит на звук,
им самим когда-то произнесенный.
вставьте мне древки в глаза
ваших знамен полосатых
поднимите мне веки
как некогда целину
наколите мне карту
своих континентов
вождей усатых
так чтобы мог я вместить
сто эпох
в один блик
в один миг
в иероглиф ушедший ко дну
Когда тебя какой-нибудь Вергилий,
или Дуранте,
или Моисей,
однажды поведет по той дороге,
где встретишь всех, кто мыслил, как живых.
Живых настолько, что обратно «как»
вернет тебя к тому, где жил, не зная
о вечной жизни.
Вот когда тебя,
за руку взяв иль буквой зацепив
за лацкан уха, поведут туда —
ты будешь видеть и себя другого,
живущего в пустых календарях,
насущный хлеб свой добывая всуе
и растворяя мысли в словарях.
Ты будешь видеть все, и знать, и ведать,
и править тем, что где-то вдалеке,
в пыли межзвездной мыслимо едва ли…
Но ни дай Бог, вернувшись в бренный мир,
в угоду страсти что-нибудь поправить
в том бесконечном зареве любви.
Не слишком ли притихли дикари?
Вкуснее стали свиньи и коровы,
чем человечинка? И, что ни говори,
войн стало меньше.
Может быть, готовы
они познать основы бытия
и, колыбель земную пересилив,
помыслить дальше, чем могла своя
живая плоть вести, глаза разинув
на все, что можно взять, отнять, скопить,
сглотнув слюну и навострив ладони,
и поняли, что мыслить – значит жить
не по строке, записанной в законе
земном ли, Божьем? Мыслить – значит жить,
сверяясь с камертонами гармоний,
где ты лишь луч, которому творить
доверено. И нет задачи кроме,
как видя свет – вливаться в этот свет.
Но лишь едва заметив непроглядность —
лететь туда. Единственный завет.
Любовь, дарящая тот самый рай, ту радость,
в которой наши детские грехи
смешны, как двойки, вырванные с корнем,
как те низы, прослойки и верхи,
и что еще из прошлого мы помним.
Так думал рыцарь, глядя на людей,
устав смирять их остриями взгляда.
Он был готов вступиться за детей
против других таких же, воровато
крадущихся вдоль призрачных границ,
мечтающих дорваться и добиться
земных наград и славы, чтобы ниц
пред ними все изволили склониться.
Он понимал, затишье – новый стиль
все тех же игрищ, только нынче сила
переместилась из упругих мышц
в текучесть хитрости и склизколживость ила.
Он мог одним крылом весь этот сброд
смести с лица измученной планеты,
но твердо знал – борьба с животным злом
бессмысленна и не сулит победы.
Так кто же я? Зачем я так силен?
Когда не вправе изменить теченье
полков, царей, обветренных знамен
и прочих прелестей земного очертенья?
Что теплится тревожно за спиной?
Какое слово и какое дело?
Я здесь поставлен каменной стеной,
чтоб эта жизнь в ту жизнь войти не смела.
Созревшие звезды истекают соком,
к рукам винодела – чернильная сладость.
Как вены на белом зрачке – из-под скатерти,
где не осталось
ни нас, ни стола, ни земли, ни Вселенной.
Как здорово все, что здесь было, мечталось!
Как время над вечностью – тлен над нетленным
величьем мгновений живых поднималось.
Как звезды, созревшие, капали соком
в кувшин чародея, прослывшего Богом,
все сказки, все сны воплощавшего в яви.
Созвездья качаются в сточной канаве
и ядом искрятся на лезвие бритвы,
кроящей шинельную нежность молитвы.
Потом на заплаты не хватит зарплаты,
на нитку с иголкой, наперсток с брильянтом,
на рыцаря в стали и женщину с бантом.
Прозрев от крика детского
толпа вопила: гол!
На короля, одетого
в невидимый камзол.
И никуда не деться мне
от правоты людской,
вживаясь в стены фресками,
сливаясь с их тоской.
Но я храню молчание
и, слыша детский крик,
немею от отчаянья,
к которому привык.
А если все что есть —
он самое и есть?
Он сам себя и ест.
Он сам себя и дышит.
Он сам себе поет
и письма ночью пишет
о том, что он сидит
один, не зная гдемо.
Сердит и нелюдим,
как лермонтовский Демон.
Тут без Тамары как?
Тамарка без Кавказа?
Казалось бы – пустяк,
а мысль, она – зараза.
Начнется с запятой
И длится всем на свете.
И никакой чертой!
И ни в какие клети!
И придут другие – те, кто
Не боятся быть собой…
Б. Гребенщиков
Здесь и так уже каждый
давно стал только собой.
Ищет нищих созвучий
со своей несказанной судьбой.
Ищет, правда, лениво:
есть – так есть, нет – так нет, – все равно
Потребители пива —
презирают сухое вино.
Что им боги и строки,
пронзившие время насквозь.
Лишь бы пелось, как елось.
Лишь бы сме́лось, пока не смело́сь.
Много ль надо отваги —
не думай, не слушай,
плыви по рассеянной влаге
росы, по бермудам травы
изумрудной.
Я с детства изучал законы трения
с друзьями, не любившими меня,
за то, что напишу стихотворения,
не помня никого и не виня.
Они, как будто знали все о далях
грядущих лесопарковых времен,
о де́ньгах, женах, войнах и медалях,
которые накосим и пожнем.
Так жмут снежок горячие ладоши.
Сочится между пальцами вода.
И я, надев блестящие калоши,
иду по солнцу утреннего льда.
Этот сорт винограда должен засохнуть на ветке.
Подсласти мне губы сухим янтарным вином,
подари прядь солнца с виска нимфетки.
Не бывает цветным немое кино.
Черно-белым, как ночью —
оправдана меланхолия.
То ли – я, что мыслилось и жило́сь?
Те ли – гроздья, те ли – розги терновые
и радость козья?
В непролазном времени
кто там пьет бургундское, видя в зеркале
или сквозь
мое отражение?
Гадай по ромашке: быть или не быть?
Так быть или не быть,
обрывай лепестки
и желтое рыльце поглаживай пальцем.
Думать – не думать, любить – не любить,
какая, в принципе, разница?
Лепестятся страницы.
Словосмешение.
Если бы языки
выдавались по группе крови,
выкалывались на предплечье,
вбивались в солдатский жетон,
писались зеленкой на пятке…
И правда ль, что этот сон
не терпит обратки?
Не кто ли оттуда сюда?
Или все мы туда-сюда,
как хоккеисты в настольной игре,
крутимся на спицах,
ежимся на столе.
прячемся по столицам.
Представь, случайность обретает плоть,
способную на выбор и анализ
последствий выборов, желаний побороть
желания, которые казались
осуществимыми.
Как ей по всем путям
пройти и уберечься от потери?
Одну откроешь, а другие двери —
защелкнутся.
Назад – а там замок!
Соблазнов много – выбирай любые.
Ах, если б знал тогда.
Ах, если б мог сейчас.
Ах, если б только каждому по вере.
Тогда бы я.
Тогда бы мы.
Тогда…
А что тогда? – Распахнуты все двери.
Все те же небо, солнце и вода.
Все те же топи и все те же мели.
Нам достался косяк,
о котором расскажут легенды.
Мы в проем занесли только ногу.
Мы видим порог.
Ведь бывает и так —
от случайных прозрений к итогу
сможет редкий босяк
сделать шаг
и успеет войти.
Мы меняли эпохи,
седея в незримом движенье.
Занесли только ногу.
И вот, оглянувшись назад,
видим там отраженье свое,
молодое, ей-богу,
даже зубы на месте.
И в жилах как будто течет
еще синяя кровь —
не окрашена черной разлукой,
и надежды маячат, и девочки машут в окно,
и улыбки застыли, как будто смеются над скукой
наших выжатых тел,
потерявшихся где-то давно.
Допустим, мысль выпустила слово
на волю вольную. Или отец,
книг начитавшись,
дочери созревшей
сказал: иди-ка поблядуй, пока не надоест.
Родитель мудр, но хитростям его
не сбыться никогда.
Когда бы мысль одна,
когда бы он один на целом свете,
когда бы всё с нуля —
тогда бы дети,
тогда б слова росли, как в первый раз.
Придется начинать ни с этого начала.
С начала не начать. Начало отзвучало,
как воля вольная. И воля не вольна.
Вы говорите: новая война?
Пойди тут поблядуй!
Здесь даже перемены,
и те – наперечет.
Не то что блядь – комар
меж ними не проколет
голодным хоботком
стеклянный обруч сна.
Два слова босиком гуляли у окна
по утренней росе, по лезвиям травы,
как в детстве языком порежешься бывало.
Болезненный порез. Резное покрывало
в осколках ранних солнц.
Мысль отпускает слово
на вольные хлеба:
– Ступай, корми, плодись.
Как хочешь, так и лги.
Чем хочешь, тем и меряй,
какою хочешь мерой.
Короче, жизнь как жизнь,
хоть заразись холерой,
хоть оспой, хоть влюбись.
Не сходится опять.
Как жить с такой оглядкой —
не помня, помнить все,
что было до тебя.
Хоть пьянствуй, хоть колись,
хоть по кустам украдкой…
Но вот же рядом – жизнь.
Она – сама собой
течет, цветет, рождается и вянет,
гуляет свадьбы, на поминках пьет.
Чего ж еще-то?
С чем ты не согласен?
И кто ты? Чёрт?
Ты исчезаешь в массе
деталей, но и те в тебе наперечёт.
В любой из них, как в стопке пыльных книг,
как в хрустале, как в гранях зазеркалия,
твой черный лик, твой белый воротник,
как между пальцев заводная талия —
твое танго – губительный бокал
всего один глоток, пригубленный овал.
Деталей, как песка, строй, что придет на ум:
вокзал, аэродром, метро, Метро́пль, ГУМ,
таинственный отель – глазастый Метропо́ль,
Лубянки честный и открытый профиль,
как гастроном на первом этаже,
и воронки́ в подземном гараже,
и метроном, качающий уже
заточенным, как молния по небу.
Петру, Борису, Дмитрию и Глебу.
Эге-ге-гей, родная сторона!
Ты как дробинка в жопе у слона.
Когда я возвращаюсь к прежним мыслям
из темноты грядущим в суету,
порез травинки чувствуя во рту,
и стайки украинских проституток
напротив Думы, где в любое время суток
я находил смирение уму,
когда пускал себя на волю страсти
и разбирал на винтики и части,
раздаривал на лобызанья тел
так искренно, что даже не потел.
Но власти нам и здесь сказали: здрасьте!
У бренных тел совсем другой удел.
У нас еще запас не оскудел великих дел.
Куда еще пустить пастись слова?
Быть может в те же коридоры власти?
Но в этой топке быстрые дрова
на первый слог. Второй, конечно, будет
с изнанки шарика на ёлке у Кремля.
Пока он цел, в нем кружится земля
по выверенной Кеплером орбите.
Так снится мне, так снилось дяде Вите,
седому дворнику, который не метёт,
поскольку и ходить уже не может —
настолько стар… Но водку всё же пьет.
Что тот, что этот шар,
в любом на свете шаре
роятся все шары
всех мыслимых орбит,
и даже в тех шарах,
которыми карбид,
с водой соприкасаясь,
пенит небо.
И рифма тут как тут:
«в тени кариатид».
Мысль слово отпускает погулять.
Отец пинками гонит дочку-блядь.
Я сам себя стараюсь обзадорить,
вторыми вторить, первыми пердолить,
людьми блудить, горами городить,
из городов выцеживая нежность
распутных девок, купленных за грош.
Куда еще ты, слово, заведешь,
в какие вековые дебри бреда?
У мысли есть творительное кредо:
слова бросать на ветер, говорить.
слова бросать на ветер, говорить.
Идущие по небу вниз головой
Ознакомительная версия.