Ознакомительная версия.
Сумасшедшее такси
(Из ненаписанных стихотворений)
Время
не течет равномерно,
ход его
то замедляется,
то убыстряется —
впрочем,
это только на малых отрезках.
В детстве
время движется медленно,
плавно,
почти незаметно —
может порой показаться,
будто не движется вовсе,
но постепенно,
с годами,
берет разгон,
все уверенней,
все быстрее,
набирает скорость,
все быстрее,
быстрее —
кажется, все,
быстрее уже невозможно —
а нет,
еще и еще —
продолжается ускоренье…
Все чаще
себя ощущаю
несущимся
в сумасшедшем такси
с обезумевшим счетчиком,
отщелкивающим
мои годы,
словно секунды, —
эй,
хоть немного потише! —
да куда там,
только мелькают
эти звонко стучащие цифры
на обезумевшем счетчике
в сумасшедшем такси.
Я, побывавший там, где вы не бывали,
я, повидавший то, чего вы не видали,
я, уже там стоявший одной ногою,
я говорю вам – жизнь все равно прекрасна.
Да, говорю я, жизнь все равно прекрасна,
даже когда трудна и когда опасна,
даже когда несносна, почти ужасна —
жизнь, говорю я, жизнь все равно прекрасна.
Вот оглянусь назад – далека дорога.
Вот погляжу вперед – впереди немного.
Что же там позади? Города и страны.
Женщины были – Жанны, Марии, Анны.
Дружба была и верность. Вражда и злоба.
Комья земли стучали о крышку гроба.
Старец Харон над темною той рекою
ласково так помахивал мне рукою —
дескать, иди сюда, ничего не бойся,
вот, дескать, лодочка, сядем, мол, да поедем…
Как я цеплялся жадно за каждый кустик!
Как я ногтями в землю впивался эту!
Нет, повторял в беспамятстве, не поеду!
Здесь, говорил я, здесь хочу оставаться!
Ниточка жизни. Шарик, непрочно свитый.
Зыбкий туман надежды. Дымок соблазна.
Штопаный-перештопаный, мятый, битый,
жизнь, говорю я, жизнь все равно прекрасна.
Да, говорю, прекрасна и бесподобна,
как там ни своевольна и ни строптива —
ибо к тому же знаю весьма подробно,
что собой представляет альтернатива…
Робкая речь ручья. Перезвон капели.
Мартовской брагой дышат речные броды.
Лопнула почка. Птицы в лесу запели.
Вечный и мудрый круговорот природы.
Небо багрово-красно перед восходом.
Лес опустел. Морозно вокруг и ясно.
Здравствуй, мой друг воробушек,
с Новым годом!
Холодно, братец, а все равно – прекрасно
«В том городе, где спят давно…»
В том городе, где спят давно,
где все вокруг темным-темно —
одно,
как павшая звезда,
в ночи горящее окно —
да, там, за густо разлитой
многоэтажной темнотой,
как бы на целый мир одно,
в ночи горящее окно —
как свет звезды далекой,
свет лампы одинокой.
Кромешный мрак и свет живой —
свет лампы или свет свечи —
поэзия, вот образ твой —
окно, горящее в ночи,
твой псевдоним и твой пароль,
твоя немеркнущая роль,
твое предназначенье,
полночное свеченье.
Когда молчит благая весть
и все во мрак погружено,
хвала Всевышнему, что есть
в ночи горящее окно,
что там, за прочно обжитой
невозмутимой темнотой —
как свет неведомой звезды —
на этой улице, на той —
как свет звезды далекой,
свет лампы одинокой.
Как за последнею чертой —
свет лампы или свет свечи —
на этой улице, на той —
окно, горящее в ночи, —
там сквозь завалы зим и лет
моих друзей не меркнет свет,
и в час, когда все спят давно,
когда вокруг темным-темно,
горит Тарковского окно,
горит Самойлова окно —
там и мое окошко
от них неподалеку
еще живет покуда
и светит понемногу,
еще живет покуда,
горит, и слава Богу —
горит себе, не гаснет,
старается как может.
За то, что жил да был,
за то, что ел да пил,
за все внося, как все,
согласно общей смете,
я разве не платил
за пребыванье здесь,
за то, что я гостил
у вас на белом свете?
За то, что был сюда
поставлен на постой
случайностью простой
и вовсе не по блату,
я разве не вносил
со всеми наравне
предписанную мне
пожизненную плату?
Спасибо всем за все,
спасибо вам и вам,
радевшим обо мне
и мной повелевавшим,
хотя при всем при том
я думаю, что я
не злоупотребил
гостеприимством вашим.
Осталось все про все
почти что ничего.
Прощальный свет звезды,
немыслимо далекой.
Почти что ничего,
всего-то пустяки —
немного помолчать,
присев перед дорогой.
Я вас не задержу.
Да-да, я ухожу.
Спасибо всем за все.
Счастливо оставаться.
Хотя, признаться, я
и не предполагал,
что с вами будет мне
так трудно расставаться.
«Белые, как снег, стихи…»
Белые, как снег, стихи.
С каждым годом все белее.
В белой утренней аллее
чьи-то легкие следы.
Сорок градусов мороз.
Скоро будет и поболе.
В белом поле, в чистом поле
чьи-то беглые следы.
Кто здесь шел и кто прошел,
что за чудо-скороходы?
– Это дни твои и годы,
это жизнь твоя прошла.
– То есть как же это так?
Только шаг ступил с порога,
а уже, гляди, дорога
завершается почти!
– Ну какой же это шаг,
не гневи напрасно Бога —
вон какая, брат, дорога
за плечами у тебя!
И шагать тебе по ней
в путь обратный не придется —
так иди, пока идется,
будь доволен, что идешь!
– Я доволен, что иду,
я на жизнь не обижаюсь —
просто жаль, что приближаюсь
к той невидимой черте.
Да к тому же, как на грех,
под конец моей дороги
плоховаты стали ноги —
слишком медленно иду.
– А куда ж тебе спешить?
Ты и так свою дорогу
завершить успеешь к сроку,
хоть спеши, хоть не спеши…
Сорок градусов мороз.
Скоро будет и поболе.
В белом поле, в чистом поле
одиноко одному.
Где теперь мои друзья?
Те побиты в лютой сече,
тех уж нет, а те далече,
вот и топаю один.
Я ступаю не спеша
осторожными шагами,
будто мины под ногами,
и одна из них моя.
На зыбучий этот снег
осторожно ставлю ногу,
и помалу, понемногу
след теряется вдали.
В белый морок, в никуда
простираю молча руки —
до свиданья, мои други,
до свиданья,
до свида…
Всё гаечки да винтики, а Бог – у пульта.
Это называется эпоха культа.
Так ли называется, не так ли называется —
это в моем сердце болью отзывается.
А кругом у мальчиков запал да пыл.
Они ко мне с вопросом – а ты где был?
А где я был, мальчики? И там был, и тут.
…Винтики, винтики по полю идут.
Сталин о нас думает. Нам ни шагу вспять.
Дважды два четыре, пятью пять двадцать пять.
А над бедным винтиком ворон парит.
А под белым бинтиком рана горит.
Васеньки? Витеньки? – узнать не могу.
Винтики, винтики лежат на снегу…
Среди того дыма и того огня
я и не заметил, как убили меня.
Не шлепнули в застенке, не зарыли во рв
вот я и думал, будто живу…
Что ж это такое, как же это вдруг!
Ах, товарищ Сталин, учитель и друг!
Как же это вышло со мной, со страной,
учитель мой, мучитель, отец мой родной!
…Мартовский морозец, поздняя весна.
Трудно просыпаюсь от долгого сна.
Щурюсь непривычно на солнце, на свет.
И сам еще не знаю – я жив или нет.
Я рос в те незабвенные года,
овеянные пафосом начала,
где музыка ударного труда
так чисто и возвышенно звучала.
Хотя уже тогда в моей стране
внедрялся стиль наветов и допросов,
я оставался как бы в стороне
от этих сокрушительных вопросов.
Тогда, на рубеже сороковых,
их горечи покуда не отведав,
вопросов не ценя как таковых,
ценили мы незыблемость ответов.
В раденье о голодных и рабах
вошла в меня уверенность прямая,
что путал Кант, и путал Фейербах,
и путал Гегель, недопонимая.
Еще не прочитав их ни строки,
я твердо знал – ну как же, в самом деле,
напутали – ах, эти старики, —
не знали, не смогли, не разглядели!
Сомнений дух над нами не витал,
и в двадцать лет, доверчивый не в меру,
уже скопил я круглый капитал
готовых истин, принятых на веру.
Старательно заученные мной,
записанные твердо на скрижали,
они меня, как каменной стеной,
удобно и надежно окружали…
Но время шло, скрипя на тормозах,
тащилось по невидимой спирали,
и старились ответы на глазах
и в возрасте преклонном умирали.
И вдруг, со всех сторон меня тесня,
бушуя, как мятежные матросы,
пошли неумолимо на меня
исторгнутые временем вопросы.
Засучивая с ходу рукава,
швыряют кулаки в меня тугие:
– А что? А как? А сущность какова?
А почему? А доводы какие?
На улице, в трамвае и в метро
иду сквозь эту шумную ораву
орущую, прищурившись хитро:
– А почему? А по какому праву?
Да как же так! Ты был не так уж мал!
Ты шел в огонь, гранатами обвязан!
И нам плевать, что ты не понимал!
Ты должен был понять! Ты был обязан!..
И я молчу, как в рот набрал воды.
И я молчу, как будто воем вою.
И ветер их тяжелой правоты
опасно шелестит над головою.
Ознакомительная версия.