Ознакомительная версия.
«Ну и подотрись ими», — сказал Русинов. Про себя, конечно. Вслух он просто промычал что-то невнятное, как при зубной боли.
Издателю стало его жалко. Издатель был хороший человек. Все левые во Франции были хорошие люди. Ему было жалко человека из страны ревизионизма, человека, утерявшего идеалы вследствие каких-то ошибок.
— Обратитесь к насущным проблемам мира, — сказал он Русинову. — Ваш горизонт расширится. Вы копнете глубже… И мы купим.
«Всего-то и делов, что купят…» — подумал Русинов. Но не сказал.
— Интересы мира… Прислушайтесь… Мир жаждет правды, настоящей, не этой вот, ползучей, не ваших временных материальных трудностей, не ваших вынужденных запретов на печать, не ваших ушедших в прошлое гулагов…
«Им тоже нужен соцреализм. Им нужно нечто, что должно было быть по теории, и они знать не хотят о реальности», — думал Русинов. Вслух он сказал:
— Я пишу не про это. Я пишу про секс. Про веселое общежитие… Про русского интеллигента, который первым в этой части света…
— Конечно, вы пишете о другом. Но все время ощущается антипатия. И ваши временные проблемы. А вы обратитесь к миру. Вслушайтесь в ритмы современного мира.
Русинов больше не слушал. Мир. Миру мир. Мы за мир и мир за нас, кто против мира, тот против нас. Мы стоим за мир и отстаиваем дело мира. Так сказал усатый. И теперь еще его любят здесь, усатого. А уж как его там любят — ни пером описать! Итак, он хочет читать о мире. Что ж, я напишу ему о мире. Спешу и падаю. Роман о мире. Точнее, о Мире. О Мирре с двумя «р». О Мирре Хайкиной. Он получит свое. И я получу, да? Вряд ли. Русинов повеселел. Он даже не заметил, как простился и ушел издатель. Хер с ним, с издателем. Это неплохая идея, написать о Мирре Хайкиной. Мирра Хайкина (она подписывалась Холщенова) была его первая теща. Она была боевитая журналистка и писала про моральные вопросы. Она, конечно, писала про наших моральных вопросов, а не тех, которыми мучаются всякие графы. Она не читала разных там ихних Кантов-шмантов. Ей вполне хватало ее рабфаковского Талмуда на все случаи жизни: морально то, что полезно пролетариям. Аморально же все, что в данный момент (а момент всегда текущий и напряженный) не соответствует задачам. Остается быть в курсе задач. Для этого надо только подписаться на газету. Конечно, у нее как у писательницы статей было какое-нибудь свое лицо. Были свои любимые добродетели, моральные качества, свои герои и свои враги — особо ненавистные пороки, аморальные качества. Самым гнусным пороком было слюнтяйство (сюда включалось всякое непринципиальное милосердие, смехотворное прощение, подставление щек) и его особо гнусная разновидность — интеллигентское слюнтяйство, оно же слюнтяйство буржуазное, конечно же связанное с боженькой. Она вряд ли даже поинтересовалась, как называется русский, индийский, иудейский или мусульманский Бог: он был просто боженька и он вел к утрате принципиальности, а ведь главными человеческими достоинствами были принципиальность (следование текущим задачам) и гигиена, другими словами, высокое санитарное состояние. Самая нормальная санитарная гигиена, а не какое-нибудь там чистоплюйство. Сангигиена. Нельзя забывать также высокое санитарное состояние коммунистического жилища: она написала об этом тысячи статей.
У Русинова при этих словосочетаниях всегда возникал перед глазами ее туалет на даче в Малаховке, впрочем, и в городе, на Бронной тоже — журнал «Партийная жизнь», висящий на гвоздике, всегда в том же чуть наклонном положении. («Кто сдвинул журнал на гвоздике? Это ты, Семен? Какое же ты все-таки антисанитарное существо!») Самое большое движение, начатое ей через прессу (дело ее жизни), была борьба за «Дом высокого санитарного состояния» и «Дом коммунистической гигиены». Русинову эта кампания часто являлась во сне как вереница продуваемых ветрами дощатых дачных сортиров с дерьмом, примерзшим по краю очка, и журналами на гвоздике, все как один в том же строго наклонном положении.
Теща часто говорила об их боевой и мятежной юности, попрекала ею Русинова, вякала что-то о неуклонном росте над собой. Только на третий год Русинов окольными путями уяснил себе, какие факты своей боевой биографии она имела в виду. Приехав в Москву из местечка, она вышла замуж за завмага Исаака. Конечно, это не был совершенно передовой человек, но он ей сделал ребенка и был неплохой снабженец своей семьи. Потом она устроилась в воинской части, охранявшей что-то или кого-то в черте Москвы, стала активно трудиться в месткоме, и в конце концов ей увлекся полковник из трибунала. Он оставил семью, она — Исаака, они объединились и переехали в новую квартиру. Собственно, это и были безумства ее юности. Безумством были отмечены действия полковника, теща устраивалась все лучше и покойнее. По сравнению с нею полковник из трибунала был мягок, как воск (мужик из подмосковной деревушки Екатериновки, примостившейся под самым забором бывшей бериевской дачи, сказал однажды Русинову: «Сам Берия он чего, не страшный, мужик как мужик, вот жена у его была, ето да…»). Теща породила с полковником одно-единственное дитя, современное издание Мирры Хайкиной, Мирру Хайкину из эпохи увлечения иконами, авангардами, иудаизмом-индуизмом (это сокровище и окрасило первый матримониальный опыт Русинова в инфернальные тона). Да, любимый герой. У тещи ведь был любимый герой, друг их семьи, белозубый майор из прокуратуры, Арончик, красавчик… Однажды он не спал целых трое суток, допрашивая упорного врага народа. Не спал, чтоб и враг не уснул. Брехня! «Небось они сменялись, ваши майоры», — сказал Русинов. Тут-то теща его впервые раскусила…
Официант провел тряпкой, стирая со стола кофе, пролитое издателем. Увидев тряпку, Русинов осознал сразу несколько фактов. Что он давно уже сидит в одиночестве. Что ни один французский издатель ни за что не оценит историю про Мирру Хайкину. И что официант был по-своему прав. Наивные русские, живущие Там, полагают, что во французском кафе можно сидеть вот так, за здорово живешь, что официанты здесь не шваркают тряпкой перед носом. Как бы не так. Шваркают…
— Стакан горячего молока, — сказал Русинов.
Официант воспрянул духом.
* * *
В воскресенье утром он вышел на малолюдный бульвар. Неуклонно повышая «качество жизни», французы укатили на уик-энд. По городу слонялись темнокожие эмигранты, выглядевшие особенно сиротливо в нерабочее время. Несложная операция по закупке продуктов заняла у Русинова пять минут: он купил багет, по-русски (по-русски ли?) батон, бутылку молока, банан, какое-то сладкое желе-карамель, баночку сыра. Все съев, он стал думать, чем сегодня заняться и какова должна быть цель этого занятия. Можно было бы сделать что-нибудь для своего постоянного «устройства», повидаться, что ли, с кем-нибудь, кто может помочь с работой, а еще лучше, с печатанием чего-нибудь из написанного дома. Или заняться поисками постоянного жилья… Отчего-то не мог он больше принимать эти занятия всерьез. Особенно смущало слово «постоянное». Мешали опыт, воспоминания… Уж что, казалось, могло быть постояннее, чем жизнь на родине, чем его вторая жена, чем его собственное место на Востряковском кладбище, чем его странствия по России, чем его старые друзья… Но вот все перевернулось в одночасье. И чего ж думать теперь о постоянной жизни в этой непостоянной Европе… Он был здесь как птица небесная на качающейся ветке незнакомого дерева. Птица небесная… Птицы небесные…
Воскресенье… Говорят, в воскресенье днем красиво поют в русской церкви на рю Дарю. Служба в полдень. Остается еще полчаса до начала. Надо поехать на рю Дарю… При мысли об этом Русинов отчего-то испытал волнение. Это будет как тайное путешествие в Россию. Все вокруг него будут русские, сегодня же, через полчаса, но никто не узнает его по внешности… Никто не догадается, что он тоже русский. Он будет там лазутчиком, невидимкой, снова на родине. (А что, разве тебе уже хочется… Оставь, не смей распускаться…) Причем даже не на сегодняшней родине, а на позавчерашней, на той, что всегда была ему так мила…
Воскресные поезда в метро ходили редко. На перроне были одни только черные. «Если так пойдет, то через несколько лет в Париже останемся только мы, черные», — вспомнил Русинов чьи-то слова. И ужаснулся. Не тому, что останутся черные, а тому, что и он еще будет в Париже. Где ему следует быть через несколько лет, он не мог бы сказать…
Он вылез на площади Этуаль, которая недавно с большим вкусом была переименована в Этуаль-Шарль-де-Голль. Русинов подумал, что площади не избежать и дальнейших переименований, если взойдет «этуаль» левых сил. Как она будет называться тогда? Этуаль-Морис-Торез…
Он без труда нашел по туристской карте рю Дарю и с замиранием вошел в церковь. Где-то слева нежно и сладостно пел хор. Привыкнув к сумраку и успокоившись, Русинов осмотрелся. Народу в церкви было немного. Если б не место, никогда не признал бы этих русских. Но хор… Русинову вспомнилась ночная служба в Новгороде, на Ярославовом дворище. Служба в Ярославле — где это было, в Коровниках? Унизительно и некстати запершило в горле. Нет, нет, это можно было себе позволить в юности — постоять, поплакать… Вот свечку, пожалуй, за упокой — это можно…
Ознакомительная версия.