Ознакомительная версия.
Русинов оглядывался. Кто все эти люди? Всего-то их человек пятнадцать. Молодая негритянка. Рядом с ней белая девочка, вероятно американка… За его спиной заговорили по-французски: эти уж наверняка русские. А вон те двое в углу — это, вероятно, новые эмигранты. Может, даже кто-нибудь из пишущей братии. Может, в Москве их жизнь протекала где-то рядом — в соседних редакциях, в одном клубе. Хотелось подойти, заговорить. Еще большее удерживало. Ну и что, если рядом? Ну и что, если было?
Кончилась служба. Он вышел, постоял в ограде. Завернул без особой нужды в русский магазин. И вдруг увидел рядом ту самую негритянку из церкви.
— У меня какое-то непонятное влечение ко всему русскому, — сказала она ему, и Русинов понял по ее акценту, что она из Америки. — А у вас? У вас тоже?
— У меня тоже, — сказал Русинов.
— Чем это объяснить? — Она смотрела на него удивительными, огромными, плавающими, блестящими глазами.
— Черт его знает, чем объяснить, — сказал Русинов. — Расскажите лучше о себе…
Они шли, ехали, снова шли, мирно беседуя и приближаясь к его мансарде. И только на лестнице он понял, что после умиления молитвы переживет еще одно падение. Так было в Новгороде и в Ярославле. Так было всю жизнь, и отчего это должно было измениться в Париже? Кто это там метался между молельной и будуаром? Ах, ну да, как же — Анна Андреевна Ахматова. Именно так описал ее жизнь товарищ Жданов в своем историческом докладе. Собственно, от него маленький Русинов и услышал впервые об Ахматовой. А теперь вот он сам, да еще в Париже… И нет рядом товарища Жданова и его референтов, чтобы сформулировать все вот так, с последней прямотой…
— О чем вы думаете? — спросила Мэри (Боже, что за глазищи!).
— О России.
— Да, да, конечно, — закивала она с пониманием. — О чем же именно?
— Так. Пустяки. Постановление… — сказал Русинов. — Постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград».
Он усмехнулся. Это было для нее не доступнее, чем культ вуду. Чем химеры самой что ни на есть высшей математики.
Ее кожа посрамила его загар. Пожалуй, впервые он обнимал женщину, которая была темнее его. Ни его таджички, ни его киргизки (где вы, родненькие, салам, адье!) не бывали такими темными.
— Мэрайа, Мэрайа, Мэрайа…
Она ослепительно улыбнулась.
— Хочешь я тебе спою?
— Да, спой.
— Тебе никто не пел?
— Нет, пожалуй. Стихи читали… Впрочем, нет, пели один раз. Была у меня одна композиторша из Гнесинского… Она как-то спела мне свою песню.
— О чем?
— Песню о Ленине.
— О! Ваш Ленин был великий, правда?
— О! — сказал Русинов. — Оу! Грандиозно!
— Ты меня больше не хочешь? — спросила Мэри.
— Хочешь, но не можешь… — сказал Русинов.
— Ну, это и значит, не хочешь. Тогда пойдем погуляем.
Они пошли в Латинский квартал, оттуда доехали до плас Пигаль и поднялись на Монмартр.
— Я буду всем рассказывать, что у меня был русский друг в Париже, — сказала она. — А чем ты занимаешься здесь?
— Ничем… — сказал Русинов.
— Мой друг в Бостоне тоже ничем не занимается, — сказала она. — Он пуэрториканец…
«Чтоб он только был здоровенький», — подумал про себя Русинов и поцеловал ее.
Два немецких мальчика, теребя гитары, с завистью смотрели на него.
* * *
Русинов стоял в метро и слушал музыку. Когда флейта умолкла, из другого перехода, чуть дальше, стала слышна скрипка. Неметеные, с сортирным кафелем на стенах, переходы метро оказались идеально оборудованными для музыки. На перронах, в промежутке между поездами, в полутемных переходах музыка трогала бесконечно. Она напоминала о том, как нелеп человек и как он живет нелепо. О том, как стремительно и безрассудно тратится его жизнь в темных подземельях метро. Музыка напоминала, что где-то еще стоят зеленые луга, на которых пасутся коровы. Что где-то еще есть цветы, и сосновые рощи, и морской берег…
Подошел поезд, и Русинов с сожалением покинул музыку. Впрочем, она могла встретить его на новой станции. Хотя лучше, наверно, было бы вообще не ехать. Он собрался на Порт-Клиньянкур. Там он должен был навестить дальнюю родственницу какой-то дальней знакомой из Москвы. Точнее даже, знакомой этой знакомой. Русинов долго не мог отважиться на этот визит, именно потому что смысл этого визита был для него непонятен. Что он должен был делать у Порт-Клиньянкура? Вероятно, рассказывать этой родственнице, как живут ее еврейские родственники в Москве. И еще он обещал зачем-то московской знакомой посмотреть, как живет ее парижская родственница. Это было уж и вовсе бессмысленно, ибо Русинов не предполагал когда-нибудь увидеть снова московскую знакомую, точнее, знакомую его знакомых. Скорей уж она сама, эта здешняя родственница, поедет когда-нибудь в Москву…
Здешняя дама прожила в Париже уже лет десять. До этого она жила с мужем в Польше. Мужа дома не было: он побежал купить что-нибудь к чаю в связи с визитом Русинова (отчего у них никогда ничего нет в доме?).
— Ну, как они там живут в Москве, как?
— Очень хорошо, — сказал Русинов терпеливо. — Недавно подошла их очередь, и они купили машину.
— Да? — сказала дама. — Хорошенькое дело. Вы видели, почем здесь бензин?
— Там тоже вздорожал…
— Там… — Она фыркнула. — Что там! Здесь все равно дороже. У нас с мужем и сыном таки три машины, это сколько выходит денег? А как у них жилье?
— Они обменяли квартиру. Теперь у них большая…
— У них была и так большая квартира. Вы знаете, сколько мы здесь платим за квартиру? И еще за домик в Бургони, совсем маленький домик…
— Таки вам хуже… — сдался Русинов.
Зачем спорить? Людей не пугают чужие трудности. У них хватает своих. К тому же у этих людей действительно есть трудности — если их не останется, люди добудут их. И где объективный критерий для оценки трудностей? Эти люди обеспокоены. Они в вечной погоне за деньгами. Они всем недовольны. Так разве можно со спокойной совестью сказать, что у них нет трудностей? Только в том случае, если ты равнодушен к их трудностям. Или слишком озабочен своими.
— Багет стал опять дороже на десять сантимов, а метро на тридцать, — сказала хозяйка. — И молодые могут не достать работы. Точнее, не могут ее достать…
— Да, да, вы правы… — Русинов решил быть еще обходительней, но по возможности сократить визит.
— Вам трудно. Я убедился. Тут много трудностей. Правительство совсем не думает…
— А что вам правительство? — сказала хозяйка подозрительно. — Было бы у Польши такое правительство…
— Что ж, и это справедливо, — сказал Русинов, томясь нестерпимо.
Тут пришел муж. Он был тоже польский еврей, и Русинов сразу понял, что человек этот пережил разочарование. Он строил новую жизнь в Польше. А построилось совсем не то. Так что в шестьдесят восьмом ему пришлось уехать в качестве еврея и бросить все недостроенным. Русинов не знал, о чем надо разговаривать с таким человеком. Может быть, рассказать ему о московских гастролях театра Голоубека.
— Я ничего не хочу слышать о Польше, — сказал хозяин. — С этим покончено.
— Да, теперь Франция… — Русинов спешил исправить ошибку.
— При чем тут Франция? — сказал хозяин холодно. — Какое мы к ней имеем отношение? Французы — это совсем не такие прекрасные люди, как обычно думают поляки…
Русинов не стал спорить. Он предложил говорить по-польски. О чем угодно. Просто он очень любил говорить по-польски. Это было почти то же самое, что говорить по-русски, и в то же время не совсем то. Они немножко поговорили по-польски. Из этого разговора Русинов окончательно уяснил, что хозяин дома обижен на Польшу. Польша обошлась с ним плохо. Русинов понял, что человек этот был очень активный строитель в Польше. Он был, наверное, ортодокс и догматик, и тем, кто, как Тувим или Галчинский, не могли достаточно быстро все осознать, доставалось от него на орехи. Русинов подумал, что такие люди меняют позицию. Им необходимо найти новую догму, и тогда они становятся самыми ярыми диссидентами, анархистами, монархистами, еврокоммунистами, кем угодно…
— Разве можно обидеться на страну? — сказал Русинов с недоумением. И поспешил перевести разговор на профессиональные темы. Хозяин занимался в Польше охраной памятников природы. Русинов там, дома, тоже все время беспокоился о сохранности природы. Они стали нещадно бранить прежнее начальство (русское и польское), которое плохо заботится о памятниках природы. У обоих накопилось много вопиющих фактов небрежного отношения к природе. Они говорили с такой горячностью, будто памятники польской и русской природы все еще ждали их вмешательства. Русинов рассмеялся первым, заметив, что разговор их похож на критические выступления эмигрантской печати по поводу недостатков русской жизни. Русская жизнь, какая бы она ни была, осталась там, в России. Русские памятники тоже. Французские памятники и так, кажется, охранялись неплохо…
Ознакомительная версия.