Цепная ласточка
Я слышу звон и точно знаю, где он,
и пусть меня романтик извинит:
не колокол, не ангел и не демон,
цепная ласточка
железами звенит.
Цепная ласточка, а цепь стальная,
из мелких звеньев, тонких, но стальных,
и то, что не порвать их, — точно знаю.
Я точно знаю —
не сорваться с них.
А синева, а вся голубизна!
О, как сиятельна ее темница!
Но у сияния свои границы:
летишь, крылом упрешься,
и — стена.
Цепной, но ласточке, нет, все-таки цепной,
хоть трижды ласточке, хоть трижды птице,
ей до смерти приходится ютиться
здесь,
в сфере притяжения земной.
Травы — запахи земли,
в листья воплощенные и корни.
К ним по случаю весны пошли
вдумчиво принюхиваться кони.
Распахнули ноздри, как ворота.
Чуют что-то.
Понимают что-то.
С темной конскою душой
темная душа земная
разговор ведет большой,
но о чем — не знаю.
Приказывало тело, а душа
подсказывала тихо, еле-еле,
покудова, волнуясь и спеша,
кричало тело о себе, о теле.
Оно было большое, а душа
была такою малой и несчастной,
что и на кончике карандаша
могла с большим удобством размещаться.
И зычный голос тела заглушал
все грохоты, и топоты, и шепоты,
а тонкий голосок души плошал,
и если предлагал, то в виде опыта.
Не лезь без очереди. Очередь — образ
миропорядка.
Бесспорная доблесть,
презрев даже почесть,
отбросив лесть,
без очереди — не лезть.
Не лезь без очереди.
Хотя бы ради
хлебной очереди в Ленинграде,
где молча падали в тихий снег,
но уважали — себя и всех.
И атомы в малой,
и звезды в большой
Вселенной
очередность блюдут.
Так что же ты лезешь!
С бессмертной душой
дождутся все,
кто честно ждут.
Смерть врага означает, во-первых,
что он вышел совсем из игры,
так жестоко плясавший на нервах
и мои потрясавший миры.
Во-вторых же,
и в-третьих,
и в-главных,
для меня значит гибель его,
что, опять преуспев в своих планах,
смерть убила еще одного.
Он был враг не земли и не века,
а какой-то повадки моей.
На еще одного человека
в человечестве
меньше людей.
Все три измерения совести
Говорят, что огромные, многотонные самосвалы
потихоньку проскальзывают
навалы,
обвалы,
кладбища
автомобильных частей,
что доказывает наличие чести
вместе с совестью,
также и с памятью вместе,
даже у машин,
даже в век скоростей.
Совесть с честью, конечно, меняются тоже,
но покуда тебя потрясает до дрожи
не своя, не жены,
а чужая беда —
не утратили доблести и геройства
человекоустройство
и мироустройство,
а душа осязаема, как всегда.
А душа вещественна, когда она есть,
и невидима, если ее замарали,
и свои очертанья имеет честь,
и все три измерения есть у морали.
«Не сказануть — сказать хотелось…»
Не сказануть — сказать хотелось.
Но жизнь крутилась и вертелась —
не обойти, не обогнуть.
Пришлось, выходит, сказануть.
Попал в железное кольцо.
Какой пассаж! Какая жалость!
И вот не слово, а словцо,
не слово, а словцо
сказалось.
Планированье подкачало.
Все думал: самое начало.
Все думал: разбегусь, взлечу
и долечу, куда хочу,
и сделаю любое дело!
И с двух концов палил свечу.
И с двух концов свеча горела.
Свеча горела с двух концов
и кончилась в конце концов,
и свет погас,
и воск истаял.
Задача, что себе он ставил,
до сей поры не решена.
Беда его или вина,
но нет! Не решена она.
Планируя, не зарывайся
и от земли не отрывайся.
Скрывайся в облачной дали
и выбивайся в короли,
не отрываясь от земли.
Как использовать машину времени!
Попадись мне машина времени!
Я бы не к первобытному племени
полетел,
на костров его дым,
а в страну, где не чувствуешь бремени
лет,
где я бы стал молодым.
Вот он, Харьков полуголодный,
тощий, плоский, словно медаль.
Парусов голубые полотна
снова мчат меня в белую даль.
Недохватка, недоработка,
недовес: ничего сполна,—
но под парусом мчится лодка,
ветром юности увлечена.
Харьков. Мы на велосипедах,
этих вовсе еще не воспетых
междувременья лошадях,
едем на его площадях.
Харьков. Мы в его средних школах:
то вбиваем в ворота гол,
то серчаем в идейных спорах,
то спрягаем трудный глагол.
Харьков. Очереди за хлебом.
Достою ли?
Достанется ли?
Но зато — под высоким небом,
посреди широкой земли!
Плохо нам,
но мы молодые.
Холодынь и голодынь
переносят легко молодые,
потому что легко молодым.
Били в морду — в мою, между прочим!
Били в зубы, кровавили нос.
Впрочем, молодость не опорочим,
не обидим любительский бокс.
В это давнее лето казалось
все отчетливей день ото дня,
что сама справедливость касалась,
кулаком доставала меня.
Побеждали сильнейшие. Слабый,
окруженный мучительной славой
поражения, тихо, как тать,
уходил о победе мечтать.
Можно было потренироваться,
поднапрячься и не зарываться,
поработать, пойти на реванш.
Если вы заслужили, он — ваш.
С той поры либо били меня —
я же даже не сопротивлялся, —
либо я как-нибудь исхитрялся
и, по рингу партнера гоня,
не умеющего ничего,
потерявшего силу и доблесть,
бил его, бил его, бил его
в зубы, в нос и в брюшную полость
и старался
неосторожно
не припомнить,
зажмурив глаза,
что в любительском боксе можно,
что в любительском боксе нельзя.
Много сапожников было в родне,
дядями приходившихся мне —
ближними дядями, дальними дедами.
Очень гордились моими победами,
словно своими и даже вдвойне,
и угощали, бывало, обедами.
Не было в мире серьезней людей,
чем эта знать деревянных гвоздей,
шила, и дратвы, и кожи шевро.
Из-под очков, что через переносицу
жизнь напролет безустанно проносятся,
мудро глядели они и остро.
Сжав в своих мощных ладонях ножи,
словно грабители на грабежи,
шли они — славное войско — на кожу.
Гнули огромные спины весь день.
Их, что отбросили долгую тень
на мою жизнь, забывать мне негоже.
Среднепоместные, мелкопоместные
были писатели наши известные.
Малоизвестным писателем — мной,
шумно справляя свои вечерухи,
новости обсуждая и слухи,
горд был прославленный цех обувной.
Не слушал я, что физик говорил,
и физикой мозги не засорил.
Математичка пела мне, старуха,
я слушал математику вполуха.
Покуда длились школьные уроки,
исполнились науки старой сроки,
и смысл ее весь без вести пропал.
А я стишки за партою кропал.
А я кропал за партою стишки,
и весело всходили васильки
и украшали без препон, на воле,
учителями паханное поле.
Голубизна прекрасных сорняков
усваивалась без обиняков,
и оказалось, что совсем не нужно
все то, что всем тогда казалось нужно.
Ньютон-старик Эйнштейном-стариком
тогда со сцены дерзко был влеком.
Я к шапочному подоспел разбору,
поскольку очень занят был в ту пору.
Меняющегося мирозданья грохот,
естественниками проведенный опыт
не мог меня отвлечь или привлечь:
я слушал лирики прямую речь.