Старый спутник
Словно старый спутник, забытый,
отсигналивший все сигналы,
все же числюсь я за орбитой,
не уйду, пока не согнали.
Словно сторож возле снесенного
монумента «Свободный труд»,
я с поста своего полусонного
не уйду, пока не попрут.
По другому закону движутся
времена. Я — старый закон.
Словно с ятью, фитою, ижицей,
новый век со мной не знаком.
Я из додесятичной системы,
из досолнечной, довременнóй.
Из системы, забытой теми,
кто смеется сейчас надо мной.
Таланту не завидовал. Уму —
тем более. Ни в чем и никому:
не более меня вы все успели.
Завидовал, что ваши песни пели.
Бывалоча, любимая родня,
застольничая, выспросит меня,
и отповедь даю ей тотчас с жаром,
что связан с более серьезным жанром.
А между тем серьезней жанра нет.
И кто там композитор, кто поэт —
неважно. Важно, чтобы хором дружным
ревели песню ураганом вьюжным.
А кто поэт и композитор кто —
не столь существенно. Они зато,
в сторонке стоя, — вылезать не надо, —
безмолвно внемлют песни водопаду,
покуда текст и музыку поют.
Грехи прощают за стихи.
Грехи большие —
за стихи большие.
Прощают даже смертные грехи,
когда стихи пишу от всей души я.
А ежели при жизни не простят,
потом забвение с меня скостят.
Пусть даже лихо деют —
вспоминают
пускай добром,
ни чем-нибудь.
Прошу того, кто ведает и знает:
ударь, но не забудь.
Убей, но не забудь.
Ангел мой, предохранитель!
Демон мой, ограничитель!
Стыд — гонитель и ревнитель,
и мучитель, и учитель.
То, что враг тебе простит,
не запамятует стыд.
То, что память забывает,
не запамятует срам.
С ним такого не бывает,
точно говорю я вам.
Сколько раз хватал за фалды!
Сколько раз глодал стозевно!
Сколько раз мне помешал ты —
столько кланяюсь я земно!
Я стыду-богатырю,
сильному, красивому,
говорю: благодарю.
Говорю: спасибо!
Словно бы наружной совестью,
от которой спасу нет,
я горжусь своей способностью
покраснеть, как маков цвет.
Фотография старая.
Я на ней — молодой.
Фотография блеклая.
Я на ней бодрый.
Фотографию словно живою водой
окропили.
Меня словно вымыли в мертвой.
От себя
это будущее отстраня,
в буре чувств,
обоснованных и настоящих,
фотография
отодвигает меня
и закладывает
в дальний ящик.
В загашнике души
всегда найдется
лихая вера
в то, что обойдется,
что выручат,
помогут и спасут,
что Страшный суд
не очень страшный суд.
Вся информация
против того,
но интуиция — вот дура — почему-то
подсказывает: «Ничего!
Устроится в последнюю минуту».
И как подумаешь,
то, несмотря
на логику,
на всю ее амбицию,
нас информация пугала зря
и верно ободряла интуиция,
и все устроилось
в последний час,
наладилось, образовалось,
с какими цифрами подчас
к нам информация
усердно ни совалась.
Перемелется — будет мука.
Но покуда — не перемалывается,
а марается и перемарывается.
Что-то вроде черновика.
Все то мерится,
то перемеривается,
с каждым годом все тяжелей,
но потом, когда перемелется,
будет снега белей.
О счастливые и невозвратимые
все четыре времени нашей жизни!
Вы не только счастливы —
вы невозвратимы.
Вы — не лето с осенью, зимою, весною:
нет вам даже однократного повторенья.
Вы необратимы, как международная разрядка.
Вы приходите, проходите, не приходите снова.
Все. Точка. В просторечии — крышка.
Детство —
иные выделяют отрочество,
но это только продленное детство,
детство, пора узнавания,
в твоих классах
нет второгодников —
не спеши. Ни к чему торопиться.
Юность — иные выделяют молодость,
но это одно и то же,
юность,
пора кулачной драки с жизнью, —
твои пораженья блаженны
так же, как твои победы.
Этих ран, этих триумфов
никогда не будет больше.
Все твои слезы — слезы счастья,
но это последние счастливые слезы.
Не спеши. Ни к чему торопиться.
Зрелость — пора, когда не плачут:
времени нету.
Время остается только для свершений.
Зрелость,
пора свершений,
у твоей империи оптимальные границы.
Позднее придется только сокращаться.
От добра добра не ищут,
а если ищут — не находят,
а если находят — оно проходит
еще быстрее, чем проходит зрелость.
Не спеши, зрелость! Ни к чему торопиться.
Старость,
счастливейшее время жизни!
Острота воспоминаний
о детстве, юности, зрелости
острее боли старческих болезней.
Болезненно острое счастье воспоминаний —
единственно возможная обратимость
необратимых, как международная разрядка,
трех предварительных времен жизни.
Не спеши. Ни к чему торопиться.
Не спеши. Почему — сама знаешь.
До износу — как сам я рубахи,
до износу — как сам я штаны,
износили меня мои страхи,
те, что смолоду были страшны.
Но чего бы я ни боялся,
как бы я ни боялся всего,
я гораздо больше боялся,
чтобы не узнали того.
Нет, не впал я в эту ошибку,
и повел я себя умней,
и завел я себе улыбку,
словно сложенную из камней.
Я завел себе ровный голос
и усвоил спокойный взор,
и от этого ни на волос
я не отступил до сих пор.
Как бы до смерти мне не сорваться,
до конца бы себя соблюсть
и не выдать,
как я бояться,
до чего же
бояться
боюсь!
Солнце, страстное и ясное,
светит, греет во всю мочь.
Непонятное и страшное
вновь откатывается в ночь.
Под светлейшими лучами
день — в начале,
жизнь — в начале,
мир — в начале,
прост и мил,
ясен и понятен мир.
Что же я понять не смог?
Как меня пугать посмели?
Непонятен страх, как бог,
и раздут в такой же мере.
До чего она длинна,
до чего светла дорога
дó ночи и дотемна,
и до страха,
и до бога!
Постараюсь крепко спать,
ничего во сне не видеть,
ничего во сне не слышать,
утром день начать опять.
Это время нулевого цикла.
Вялая и сонная душа
за ночь к ночи хорошо привыкла —
покидает не спеша.
Ты ее то помазком помажешь,
то радиопесней ублажишь,
порекомендуешь и подскажешь:
покидайте темноту и тишь.
Но привычна и блаженна косность
сна,
и оставлять родную тьму,
ночи хаос обменять на космос
дня
душе, наверно, ни к чему.
Тем не менее кончать с нирваной,
сюрреалистической и рваной,
надо!
Суну голову под кран,
ночи вымою последний грамм!
Утро, укорачивая тени,
солнце синевою облекло.
То, что было темью, темью, темью, —
все теперь светло, светло, светло.
Труба поет с утра.
А что она поет?
Она поет: пора!
Она поет: вперед!
Она поет: вставай
и приступай к труду.
Вставай и план давай!
Я слушаю трубу.
Я по трубе вставал,
слегка трубе пенял,
но все же план давал
и перевыполнял.
Сперва — едва-едва.
Потом — гляди-смотри!
Бывало и сто два
процента, и сто три.
Кто по гудку встает,
кто по звонку встает,
а мне — труба поет,
заспаться не дает.
И серебрится звук,
седой, как виноград,
и для умелых рук
как будто нет преград.