По трубе
Труба поет с утра.
А что она поет?
Она поет: пора!
Она поет: вперед!
Она поет: вставай
и приступай к труду.
Вставай и план давай!
Я слушаю трубу.
Я по трубе вставал,
слегка трубе пенял,
но все же план давал
и перевыполнял.
Сперва — едва-едва.
Потом — гляди-смотри!
Бывало и сто два
процента, и сто три.
Кто по гудку встает,
кто по звонку встает,
а мне — труба поет,
заспаться не дает.
И серебрится звук,
седой, как виноград,
и для умелых рук
как будто нет преград.
Я проснулся от сильной боли
и почувствовал: я живу!
Мне еще ходить через поле
и покачиваться на плаву.
Я до самой смерти бессмертен!
До конца бесконечен я,
и мой жребий еще не измерен,
как там ни искалечен я.
Ты, болú, моя боль, и мучай,
осыпай в мою рану соль.
Это тот особенный случай,
когда может спасти только боль.
Всех скорбей конец знаменуя,
все печали мои утоли!
Смерть и гибель с тобой обману я.
Ты болú, моя боль, болú!
И болела! И ныла после.
Тяжело! А потом — налегке.
И лежали мы боли возле,
муки около. Невдалеке.
И, привыкшие к привыканью,
вовлеклись мы вновь в бытие,
и бинты нашу кровь промокали
и задерживали ее.
Мы кроссворды решать приучились!
А потом научились ходьбе,
и весенние дни лучились,
нам суля перемену в судьбе.
Выздоравливающий обнаруживает
за больничным окном — апрель!
А весна всегда обнадеживает
всех времен и сезонов скорей.
Выздоравливающий тщится, мается
и топорщится грустной совой,
но потом приподымается
над подушкой
и над судьбой.
Небо, прежде
стылое, зимнее,
стало ныне
милое, синее!
И какая-то птица поет,
и блестит на солнце жестянка,
и какие-то шансы дает
выздоравливающему
жисть-жистянка.
И он чувствует
ясно, четко:
«Я еще и май посмотрю!»
И он шепчет няне-девчонке,
громко шепчет:
— Благодарю!
Несколько раз начинавший сначала,
помню в подробностях, что означало
снову, сначала начать и с нуля,
с купли в рассрочку и ложек, и вилок.
Впрочем, я был тогда молод и пылок,
нá небо лез, звездной пылью пыля.
Снова за вилками-ложками сунусь
и о рассрочке опять попрошу.
Может быть, пылкость вернется
и юность
вновь подойдет к моему рубежу?
Ложкой всю выхлебаю беду.
Вилкой на донце удачу найду.
Ложка никелированная,
к пиру опять уготованная!
Вилка, четырехзубое чудо!
Снова тобою тыкать я буду.
Ложкой — всю выхлебаю беду.
Вилкой — на донце удачу найду.
Укрепляет морское купанье,
а копанье в горячем песке
отвлекает от самокопанья
и от жилки, стучащей в виске.
Ритмом пляжа: с берега в море,
а с волны — в песок же опять —
быстро заглушается горе,
начинаешь и есть, и спать.
Эти дни, когда люди, как крабы,
кончив с горем, порвав с тоской,
счастливы потому и правы,
что на солнце лежат день-деньской,
эти долгие дни — с рассвета
до заката и после: часа
два, а может быть, три!
Полоса
дней, горячих средь жаркого лета!
И в пролом в годовой стене
вижу у горизонта на скате
белый-белый прогулочный катер
в красном-красном закатном огне.
Тир закрыт третий день.
Верный признак,
что на склоне купальный сезон.
Но в торговых стеклянных призмах —
солнца звон.
Светом, лаковым солнцем залиты
все торговые точки подряд:
греть, светить не устало за лето
и воспитывать виноград.
Дни еще горячи, горячи.
Ночи?
Ночи прозябли до дрожи,
и луны ледяные лучи
с каждой ночью все строже.
И медлительно, не торопясь,
как большое людское горе,
остывает Черное море,
и теряется с летом связь
у отары жемчужного цвета,
догрызающей корни травы,
и у облачной синевы,
и у рощи,
что ветром раздета,
разоблачена донага,
рощи,
листьями не светящейся,
и у черной волны
в берега,
тоже черные,
колотящейся.
Каждый заработок благороден.
Каждый приработок в дело годен.
Все ремесла равны под луной.
Все профессии — кроме одной.
Среди тысяч в поселке живущих,
среди пьющих, среди непьющих,
не берущих в рот ничего, —
не находится ни одного.
Председателю поссовета
очень стыдно приказывать это,
но вдали, километрах в шести,
одного удается найти.
Вот он: всю систему пропорций
я в подробностях рассмотрел!
Негодяй, бездельник, пропойца,
но согласен вести отстрел.
А курортные псы веселые,
вежливые бесхозные псы,
от сезонного жира тяжелые,
у береговой полосы.
Эти ласковые побирушки,
доля их весьма велика —
хоть по капле с каждой кружки,
хоть по косточке с шашлыка.
Кончилась страда поселковая.
И пельменная, и пирожковая,
и кафе «Весенние сны»
заколочены до весны.
У собак не бывает историков.
В бывшем баре,
у бывших столиков,
скачут псы
в свой последний день.
Их уже накрывает тень
человека с тульской винтовкой,
и с мешком,
и с бутылкой в мешке,
и с улыбкой — такой жестокой,
и с походкой такой — налегке.
Набирают на виноград.
В пансионах плакаты хлопочут:
«Все, кто может,
и все, кто хочет,
набираются на виноград!»
В доме отдыха говорят:
«Лучший отдых, на грани восторга,
виноградная злая уборка.
Набирайтесь на виноград!»
Семь сойдет соленых потов,
и спина загудит пароходом,
но зато вам совхоз готов
выдать, что унести своим ходом.
И поэтому десятиклассники,
сыновья отдаленных земель,
и почти оглашенные классики
из Домтворчества «Коктебель»,
и прелестнейшие дикарки,
возлегающие на берегу,
и солиднейшие деканы —
всех упомнить я не могу —
получают свои решета,
и восторженно спины гнут,
и работают до расчета,
не считая часов и минут.
Самолет пробивает небо,
а потом
не вправо,
не влево,
и не впрямь,
и не вкривь,
а вкось
переходит в небо второе,
где по состоянью здоровья
мне побыть еще не удалось.
Как же там?
Хорошо, хорошо!
Звезды ближе
и ярче блещут.
Солнца огненное колесо
искры
погорячее
мечет.
А прорвавшиеся в фарватере
самолета
воробьи,
оголтелые и бесноватые,
правят там
фестивали свои.
Огонь всегда хорош. Даже слабый.
Вода — лишь тогда, когда много ее.
Но вот океан со всей своей славой
ревет про свое житье-бытье.
Какие метафоры у океана!
Он — словно Шекспир!
Он — потачки словам не дает.
Но вдруг замолкает до самого окоема,
тихонько поет.
И в эту огромную,
эту бескрайнюю воду
роняют огни и порты, и заводы,
прожекторы пограничников,
маяки
и попросту светляки.
А малый огонь,
отразившись в немалой воде,
вступает в нее,
а потом утопает
и место свое навсегда уступает
нетонущей
и негасимой
звезде.