крест.
или Елисейских полей.
В архитектурной муке длится сад,
подобно недостроенному зданью.
Еще не застит свод прозрачного сиянья,
еще не люстры листьями звенят,
но всех небес хрустальные подвески
уже меняют цвет, когда сместится взгляд, –
то жжет рубин, то теплится гранат,
то холод-изумруд, то черный лед – агат.
Все брызги, искры или всплески.
А водоем, откуда все пришло,
лежит бесцветно и неощутимо
между колонн-стволов, как зеркало, что дымом
сжигаемой листвы заволокло…
И назначенье светлых лоджий парка
еще темно. Здесь времени назло
не храму ли расти до неба, чтоб легло
на душу облегченье, и крыло,
небесной ласточки напрягшаяся арка,
земли коснулась тенью – и лица?
Едва ли церковь… Или же дворца
здесь вечный остов? память о барокко?
Но слишком низко пали облака,
тяжел орнамент веток, и тоска
непросвещенная, запавшая глубоко
в невидящем пруду, в стекле его зрачка.
Скорее, сад – холодный дом Творца,
оставленный расти пустым и неуютным,
чтобы в существовании минутном
ты не забыл, что жизни нет конца.
Сентябрь 1972
Кто знает, какой из ничтожных забот,
какой из хозяйственных нужд
обязан духовностью взгляд?
Посмотришь, твой спутник, казалось бы, чужд
обыденной жизни, касаясь, как сад,
ветвями до нежных высот.
Посмотришь: лицо его оживлено
извилистым деревом мысли его,
и внутренне листья дрожат –
не путник в троллейбусе, но существо,
рожденное в доме дриад,
глядит на дома и деревья – в окно,
скользящие плоско назад.
Посмотришь: глаза его там, на стекле,
наполнены скорбью текут
почти без причины, почти…
Не спрашивай, что опечалило? – труд
напрасный… А спросишь, прости,
когда промолчит он в ответ.
В томленьи попутчика, в муке пути
причины возвышенной нет,
как дереву слова на этой земле,
как мысли, что вьется движенью вослед,
нет силы возвысить униженный бред,
ни дольней дорогой брести.
Май 1972
Прекрасен лоб, когда обезображен
крылоподобной складкой
от мысли горестной, но сладкой,
сплетающейся с пасмурным пейзажем.
Душа захвачена любовной этой схваткой
природы мысли с этой мыслящей природой,
чей поцелуй тысячеротый
сквозит болотной лихорадкой.
Я спрашиваю – ежели развяжем
печальный узел, будет ли свободой
то состояние с любовью и работой,
где самый воздух грустью не окрашен?
Я спрашиваю – если бы украдкой
не посмотреть в окно, хотя бы с неохотой, –
как был бы вид внезапной смерти страшен!
Не синяя гряда небесных башен,
но тело, сотрясаемое рвотой,
но мысль, источенная чернью и чахоткой.
Апрел – май 1972
Есть пешехода с тенью состязанье –
то за спиной она, то вырвется вперед.
Петляющей дороги поворот
и теплой пыли осязанье.
Так теплится любовь между двоих:
один – лишь тень, лишь тень у ног другого.
Смешался с пылью полдня полевого,
в траве пылающей затих.
Но медленно к закату наклонится
полурасплавленное солнце у виска.
Как темная прохладная река,
тень, удлиняясь, шевелится.
Она течет за дальние холмы,
коснувшись горизонта легким краем.
И мы уже друг друга не узнаем,
неразделимы с наступленьем тьмы.
Май 1971
И никогда отраженью не слиться с лицом!
И никогда не прорвать эту пленку нервической ткани!
Шапку об землю! И к зеркалу задом! И дело с концом.
Все мы товарищи здесь, потому что к земле вертикальны.
Кружкой меня обнесут круговой, или тост
вспыхнет Кавказом, осыплется звездами в море,
но никогда не коснуться гортанного слова, ни звезд,
не дотянуться рукой до кавказских предгорий!
К Белому разве Андрею, когда помирал
в кривоколенных своих переулках Арбата,
горный придвинулся кряж, возле губ разверзся Дарьял,
дрогнул под пальцами глетчер двойной Арарата…
Осень 1969
О, как печаль себялюбива!
Все с зеркальцем не расстается –
вот-вот сама с собой сольется,
вот-вот рассеется – и солнце изовьется
в лице колеблемом залива.
О, как пустынными глазами,
подернутыми тенью влаги,
она глядит в себя – и замер
в ней мир возлюбленный с людьми и голосами.
Деревья, музыка и флаги!
В печали праздничной, в печали,
трепещущей и многоцветной,
вся наша прожитая тщетно
воскреснет жизнь!
Октябрь 1971
И правда, мы вчерашние Земли!
Тысячелетнею свирелью
переливаются и весны, что пришли,
и солнц худые новоселья.
И правда, наши дни поселены
в домах теней и привидений,
где солнца прожитые глянцево-черны
на тараканьих спинах воскресений.
И видно, правда, храмом паука
поименовано жилище,
где опыт и наука – горсть песка,
летящая в котел с кипящей пищей!
Но паутина смерти так тонка,
о, как тонка и серебриста,
как