Конец песни третьей
СОДЕРЖАНИЕ
Иоанна и Дюнуа сражаются с англичанами. Что с ними происходит в замке ГермафродитаБудь я царем, не знал бы я коварства.
Я мирно бы народом управлял
И каждый день мне вверенное царство
Благодеяньем новым одарял.
Будь государственным я человеком,
Порадовал бы я и там и тут
Талантливых людей пристойным чеком;
Ведь, правда, стоит этого их труд.
Будь я епископ несколько минут,
Я постарался б вслед за молинистом
Договориться с грубым янсенистом.
Но если б я прелестницу любил,
Я с нею никогда б не расставался,
Чтоб праздником день каждый начинался,
Чтоб вечно новым этот праздник был,
Поддерживая в ней любовный пыл.
Любовники, как горько расставанье!
В нем множество опасностей для вас,
И можете вы заслужить названье
Рогатого на дню по десять раз.
Едва Шандос последние завесы
Сорвал с дрожащих прелестей Агнесы,
Как вдруг Иоанна из рядов в ряды
Несется воплощением беды.
Непобедимое копье Деборы
Пронзило Дильдо грозного, который
Уворовал сокровища Клерво
И осквернил монахинь Фонтевро.
Потом второй удар, такой же ловкий,
Сбил Фонкинара, годного к веревке;
Хоть он и был на севере рожден,
В Гибернии, где снег со всех сторон,
Но, словно отпрыск южного народа,
Во Франции повесничал три года.
Затем погиб и рыцарь Галифакс,
И брат его двоюродный Боракс,
И Мидарблу, родителя проклявший,
И Бартонэй, жену у брата взявший.
И каждый, кто с ней рядом мчался в бой, —
И рыцарь знатный, и солдат простой,
Копьем с десяток англичан пронзает.
Смерть мчится сзади, страх опережает:
Могло казаться в тот ужасный миг,
Что грозный бог сражается за них.
В разгаре брани, в пекле битвы шумной
Наш брат Лурди взывает, как безумный:
«Дрожите, бритты! Девушка она,
Святым Денисом вооружена.
Да, девушка, и чудеса свершает,
Ее рука препятствия не знает;
Пади же ниц, грязь английская вся,
Ее благословения прося!»
Неистовый Тальбот, не зная страха,
Приказывает захватить монаха;
Его связали, но, мученьям рад,
Не устает вопить смиренный брат:
«Я мученик; британец гордый, ведай,
Что девственность останется с победой!»
Наивны люди; в слабых их сердцах
Все оставляет след, как в мягкой глине.
Всего же легче, кажется, поныне,
Ошеломить нас и внушить нам страх!
Добряк Лурди своим ужасным криком
Гораздо больше напугал солдат,
Чем амазонка в наступленье диком
И все герои, что за ней летят.
Привычка верить чуду без сомнений,
Дух заблуждений, головокружений,
Видений без начала и конца,
Совсем смутил британские сердца.
Британцы знали боевые громы,
Но были с философией они
В те времена не очень-то знакомы, —
Встречаешь умных только в наши дни.
Шандос, уверенный в удачном бое,
Кричит своим: «Британские герои,
За мной, направо!» Он сказал, но тут
Все повернули влево и бегут.
Так некогда в равнине плодородной,
Там, где Евфрат струится многоводный,
Когда решил людской надменный род
Воздвигнуть столп до божиих высот,
Бог, этого соседства не желая,
В сто языков язык их превратил.
Кому была нужна вода простая,
Тому сосед известку подносил,
И весь народ, осмеян богом сил,
Рассеялся, постройку оставляя.
Тотчас же осажденный Орлеан
Узнал про пораженье англичан:
Летит молва на легких крыльях птицы,
Повсюду славя доблести девицы.
Вы знаете великолепный пыл
Французов; он всегда таким же был.
Они идут на битву, как на праздник.
Бастардов украшенье, Дюнуа[48], —
За Марса приняла б его молва, —
За ним Сентрайль, Ла Гир, Ришмон-проказник
И Ла Тримуйль спешат из стен в луга
И, будто бы преследуя врага,
Кричат: «Кому здесь жизнь не дорога?»
Но враг их поджидал: за воротами
Тальбот, весьма благоразумный вождь,
Учтя их возрастающую мощь,
Расположился с десятью полками.
Он, руки к небу страстно вознося,
Амуром и Георгием клялся,
Что скоро въедет в город осажденный.
Жила мечта в нем, нет, пожалуй, две:
Давно пылала страстью потаенной
К нему супруга толстого Луве.
И гордый воин, смелый и упрямый,
Мечтал владеть и городом и дамой.
Лишь выступили рыцари, и вот
Им на голову падает Тальбот;
Они смешались, и борьба идет.
Равнины орлеанские, вы были
Свидетелями тягостных усилий,
Кровь человечья веществом своим
Вас унавозила на двести зим.
Нет, никогда ни Мальплакэ, ни Зама,
Ни сам Фарсал[49], классическая яма,
Все знаменитые места боев
Не видели так много мертвецов.
И друг о друга копья ударялись
И, словно щепки, пополам ломались;
Копыта вздыбившихся лошадей
Давили обезумевших людей;
Снопы огней, рождаясь под мечами,
С полуденными спорили лучами;
Отрубленные, посреди травы,
Катались руки, ноги и главы.
С высот небесных ангелы сраженья,
Надменный Михаил и тот, другой,
Что персов усмирил своей рукой,
Склонились вниз, полны благоволенья,
И наблюдали этот страшный бой.
Архангел в руку взял весы закона,
Какими взвешивают в небесах;
И вот уже лежат на тех весах
Судьба и Франции и Альбиона.
Герои наши, взвешенные тут,
Не вытянули надобного счета,
Их перевесила судьба Тальбота;
Так порешил небесный тайный суд.
Ришмон, усердно несший ратный труд,
Пронзен стрелой от задницы до ляжки;
Старик Сентрайль был сильно ранен в пах,
Куда – Ла Гир, не назову я, ах!
Но как мне жаль любовницы-бедняжки!
А Ла Тримуйль был загнан в ров с водой
И вышел с переломленной рукой.
Пришлось вернуться воинам увечным,
И лечь в постель понадобилось им.
То было карой, посланной предвечным
За дерзкую насмешку над святым.
Бог и казнит и милует, как хочет:
Никто, Кенель, не вступит в спор с тобой;
И Дюнуане поражен судьбой,
Которую творец безумцам прочит.
Тогда как те, оставив страшный бой,
В носилках были снесены домой,
Свой рок и Девственницу проклиная,
Мой Дюнуа, как молния летая,
Нигде не ранен, рубит англичан,
Сбивает их ряды, как ураган,
Дорогу пролагает и нежданно
Выходит к месту, где разит Иоанна.
Так два потока, ужас пастухов,
С вершины гор стремительно слетая,
Смешавшеюся яростью валов
Сметают прочь богатства урожая:
Еще грозней Иоанна с Дюнуа,
Соединенные для торжества.
Упоены, они так быстро мчались,
Так дико с англичанами сражались,
Что скоро с войском остальным расстались,
Спустилась ночь; Иоанна и герой,
Не видя никого перед собой,
«За Францию!» – последний раз вскричали
И на опушке леса тихо стали.
При лунном свете ищут путь назад,
Но только даром по лесу кружат;
Они клянут обманчивую славу,
Измучены и страшно голодны;
Не ужинав, ложиться спать в канаву —
Дурная привилегия войны.
Так судно без руля, в ночи беззвездной,
По воле ветра носится над бездной.
Пред ними пробежав, какой-то пес
Надежду на спасенье им принес;
Он приближается, он громко лает,
Кивает мордой и хвостом виляет,
То побежит вперед, то повернет,
Как будто их по-своему зовет:
«Идите, господа, вослед за мною,
Приятнейший я вам ночлег открою».
Герои наши поняли тотчас,
Что хочет он, по выраженью глаз;
С надеждою пустились вновь в дорогу,
О благе Карла помолившись богу,
И состязались в лести меж собой,
Хваля друг друга за недавний бой.
Порою рыцарь сладострастным взглядом
Смотрел на девушку, скача с ней рядом;
Но ведал он, что от ее цветка
Зависит честь французского народа,
Что Франция погибла на века,
Когда он будет сорван раньше года.
Он усмирил желания свои:
Он Францию предпочитал любви.
Но все ж, когда, попав в ухаб дороги,
Святой осел неверно ставил ноги,
Воспламенен, но сдержан, Дюнуа
Одной рукой поддерживал подругу,
А та в ответ, по воле естества,
Плечом склонялась на его кольчугу,
И головы касалась голова.
И вот, пока герои наши мчались,
Нередко губы их соприкасались —
Конечно, чтобы говорить вблизи
Об Англии с их родиной в связи.
О Кенигсмарк[50], в истории прочли мы,
Что шведский Карл, воитель нелюдимый,
Монархов победитель и любви,
К двору не принял прелести твои:
Боялся Карл плененным быть тобою;
Он мудр был, отступив перед бедою.
Но быть с Иоанною и помнить честь,
За стол голодным сесть и все ж не есть, —
Такой победе мы венок уделим.
Был рыцарь схож с Робертом д'Арбрисселем[51],
Святым, который некогда любил,
Чтоб с ним в постели две монашки спали,
Ласкал округлость двух мясистых талии,
Четыре груди – и не согрешил.
На утренней заре предстал их взглядам
Дворец великолепный с пышным садом,
Сияя беломраморной стеной,
Дорической и длинной колоннадой,
Балконами из яшмы дорогой,
Из дивного фарфора балюстрадой.
Герои наши, смущены, стоят,
Им кажется, что это райский сад.
Собака лает, и тотчас же трубы
Играют марш, и сорок гайдуков,
Все в золоте, на сапогах раструбы,
Выходят, принимая пришлецов.
Двух молодых пажей услыша зов,
Они за ними в помещенье входят;
Там в золотые бани их уводят
Служанки; и, омытые, потом
Едою подкрепившись и вином,
Они легли в расшитые постели
И до ночи героями храпели.
Но надо вам узнать, что господин
Такого замка и таких долин
Был сыном одного из тех высоких
Небесных гениев, что иногда
Свое величье духов звездооких
Средь смертных забывают без труда.
Сошелся этот гений исполинский
С монахиней одной бенедиктинской,
И родился у них Гермафродит,
Великий некромант, волшебник лысый,
Сын гения и матери Алисы.
Вот год пятнадцатый ему стучит,
И дух, покинув горнюю обитель,
Ему речет: «Дитя, я твой родитель!
Я волю прихожу узнать твою;
Проси, что хочешь; все тебе даю».
Гермафродит, рожденный похотливым —
Он в этом мать с отцом не посрамил, —
Сказал: «Я создан, чтобы быть счастливым;
В себе я чую всех желаний пыл —
Так сделай же, чтоб я их утолил!
Мне надо – страсть моя тому причиной —
И женщиной в любви быть, и мужчиной,
Мужчиной быть, когда пылает день,
И женщиной – когда ложится тень».
Инкуб сказал: «Исполнено желанье!»
И с той поры бесстыдное созданье
Двойное получает ликованье.
Так собеседник божества Платон,
О людях говоря, был убежден,
Что первыми из первозданной глпны
Чудесные явились андрогины;
Как существа двуполые, они
Питались наслаждением одни.
Гермафродит был высшее созданье.
Ведь к самому себе питать желанье —
Совсем не самый совершенный рок;
Блаженней, кто внушить желанье мог
Вкусить вдвоем двойное трепетанье.
Ему его придворных хор поет,
Что он то Афродита, то Эрот:
Ему повсюду ищут дев прекрасных,
И юношей, и вдов, на все согласных.
Но попросить Гермафродит забыл
О даре, для него необходимом,
Без коего восторг не полным был,
О даре… ну, каком? – да быть любимым.
И сделал бог, карая колдуна,
Его уродливей, чем сатана.
Его глаза не ведали победы,
Напрасно он устраивал беседы,
Балы, концерты, всюду лил духи
И даже иногда писал стихи.
Но днем, в руках красавицу сжимая,
И по ночам, покорно отдавая
Возлюбленному женственный свой пыл,
Он чувствовал, что он обманут был.
Он получал в ответ на все объятья
Презрение, обиды и проклятья:
Ему являл воочью божий суд,
Что власть и мощь блаженства не дают.
«Как, – говорил он, – каждая служанка
Покоится в возлюбленных руках,
У каждого солдата – поселянка,
У каждой послушницы есть монах.
Лишь я, богач, владыка, гений – ах! —
Лишь я лишен в круговороте этом
Блаженства, ведомого целым светом!»
Он четырьмя стихиями клялся
Карать и дев, и юношей коварных,
Которым полюбить его нельзя,
Чтоб стала окровавленной стезя
Сердец жестоких и неблагодарных.
По-царски относился он к гостям,
И бронзовая Савская царица,
Фалестра, македонская девица,
Любезные двум царственным сердцам,
Таких даров, какие ожидали
К нему въезжавших рыцарей и дам
От данников своих не получали
Но если гость в неведенье своем
Отказывал ему в благоволенье
Или оказывал сопротивленье,
Бывал посажен на кол он живьем.
Спустился вечер, – господин был дамой,
Четыре вестника подходят прямо
К красавцу Дюнуа сказать, что он
От имени хозяйки приглашен
На антресоли в час, когда Иоанна
Пойдет за стол под музыку органа.
И Дюнуа, весь надушен, вошел
В ту комнату, где ждал накрытый стол,
Такой же, как у дщери Птолемея[52],
Что, вечным вожделеньем пламенея,
Великих римлян милыми звала,
И возлежали у ее стола
Могучий Цезарь, пьяница Антоний;
Такой же, полный яств и благовоний,
Как тот, за коим пил со мной монах,
Король обжор в пяти монастырях;
Такой же, за каким в чертогах вечных, —
Когда не лгали нам Орфей, Назон,
Гомер, почтенный Гесиод, Платон, —
Отец богов, пример мужей беспечных,
Вдали Юноны ужинал тайком
С Европой иль Семелою вдвоем.
На дивный стол принесены корзины
Руками благородной Евфрозины
И Талии с Аглаей молодой, —
Так в небесах трех граций называют;
Педанты наши их, увы, не знают;
Там вместе с Гебою нектар златой
Льет сын царя, поставившего Трою,
Который, вознесенный над землей,
Утехою был Зевсу потайною.
Вот за таким столом Гермафродит
С бастардом поздно вечером сидит.
Блистает госпожа своим нарядом,
На ней алмазы – удивленье взглядам;
Вкруг желтой шеи и косматых рук
Обвязаны рубины и жемчуг;
Еще страшней она была такого.
Она бросается на грудь герою,
И Дюнуа впервые побледнел.
Но даже средь смелейших был он смел
И попытался нежностью взаимной
Хозяйке отплатить гостеприимной.
На безобразие ее смотря,
Он думал: «Совершу же подвиг я!»
Но не свершил: чудеснейшая доблесть
Ей недоступную имеет область.
Гермафродит почувствовал печаль,
Но все ж ему бастарда стало жаль,
И был в душе польщен он, без сомненья,
Усильем, явственным для зорких глаз.
Им были почтены на этот раз
Отвага и похвальные стремленья.
««На завтра, – молвил, – можно отложить
Реванш. Но примените все уменье,
Чтоб страсть преодолела уваженье,
И приготовьтесь мужественней быть».
Прекрасная предшественница света
Уж на востоке в золото одета:
А в этот самый миг меняет вид,
Мужчиной делаясь, Гермафродит.
Тогда, от нового желанья пьяный,
Отыскивает он постель Иоанны,
Отдергивает занавес и, грудь
Рукой бесстыдной силясь ущипнуть,
К ней поцелуем приникая страстно,
На стыд небесный посягает властно.
Чем он страстней, тем более урод.
Иоанна, гневом праведным вскипая,
Могучую затрещину дает
По гнусной образине негодяя.
Так видел я не раз в моих полях:
На мураве зеленой кобылица,
По масти – настоящая тигрица,
На мускулистых и тугих ногах,
Сбивает неожиданным ляганьем
Осла, который был настолько глуп,
Что, полный грубым и тупым желаньем,
Уже взобрался на любимый круп.
Иоанна поспешила, вне сомненья:
Просить хозяин вправе уваженья.
Стыд под защиту мудрецы берут,
Не потерплю я на него гонений;
Но если принц, особенно же гений,
Становится пред вами на колени,
Тогда ему пощечин не дают.
И сын Алисы, хоть урод и плут,
Досель таких не ведал приключений
И никогда избитым не был тут.
Вот он кричит; и мигом разный люд,
Пажи, прислуга, стражи, все бегут:
Один из них клянется, что девица
На Дюнуа не стала бы сердиться.
О клевета, ужасный яд дворцов,
Доносы, ложь и взгляд косой и узкий,
И над любовью властен тот же ков,
Которым преисполнен двор французский!
Гермафродит наш вдвое оскорблен
И отомстить немедля хочет он.
Он произнес как только мог сердитей:
«Друзья, обоих на кол посадите!»
Они ему внимают, и тотчас
Подготовляться пытка началась.
Герои, драгоценные отчизне,
Должны погибнуть при начале жизни.
Веревкой связан Дюнуа и гол,
Готовый сесть на заостренный кол.
И сразу же, чтоб угодить тирану,
К столбу подводят гордую Иоанну;
За прелесть и пощечину ее
Ей злое отомстит небытие.
Удар кнута терзает плоть бедняжки,
Она последней лишена рубашки
И отдана мучителям своим.
Прекрасный Дюнуа, покорный им,
Сбирается в последнюю дорогу
И набожно творит молитву богу;
Но как найти в глазах его тревогу?
Он палачей своих дивил порой;
В его лице читалось: вот герой!
Когда ж героя взоры различили
Чудесную отмстительницу лилии,
Готовую сойти в могильный склеп,
Непостоянство вспомнил он судеб;
И, зная, что ее посадят на кол,
Такую благородную в борьбе,
Прекрасную такую, он заплакал,
Как никогда не плакал о себе.
Не менее горда и человечна,
Иоанна, страха чуждая, сердечно
На рыцаря смотрела своего
И сокрушалась только за него;
Их юность, тел прекрасных белоснежность
В них против воли пробуждали нежность.
Такой прекрасный, скромный, нежный пыл
Родился лишь у края их могил,
В тот миг, как колокольчиком зазвякал,
С досадой прежней ревность слив теперь,
И подал знак, чтоб их сажали на кол
Противный небесам двуполый зверь..
Но в тот же миг громоподобный голос,
На головах вздымая каждый волос,
Раздался: «Погодите их сажать!
Постойте!» И решили подождать
Злодеи, обнаружив не без страха
На ступенях огромного монаха;
Веревкою был препоясан он,
И в нем легко был узнан Грибурдон.
Как гончая, несясь между кустами,
Почует вдруг привычными ноздрями
Знакомый запах, сквозь лесную сень,
Где скрылся убегающий олень,
И вот летит вперед на резвых лапах,
Не видя дичи, только чуя запах,
В погоне перепрыгивает рвы,
Назад не поворотит головы;
Так тот, кому патрон Франциск Ассизский,
Примчался на погонщике верхом
Пройденным Девственницею путем,
Упорно добиваясь цели низкой.
«О, сын Алисы, – так воскликнул он, —
Во имя сатанинских всех имен,
Во имя духа вашего папаши,
Во имя вашей набожной мамаши,
Спасите ту, по ком томлюсь, любя.
Я за обоих отдаю себя,
Когда на рыцаря и на Иоанну
Негодованье охватило вас,
На место непокорных сам я стану;
Кто я такой – вы слышали не раз.
Вот, на придачу, мул, весьма пристойный,
Примерный скот, меня носить достойный;
Он ваш, и я б охотно присягнул,
Что скажете вы: по монаху мул.
О Дюнуа я толковать не стану,
Что проку в нем? Подайте нам Иоанну;
За девушку, которой пленены,
Не пожалеем мы любой цены».
Иоанна слушала слова такие
И содрогалась: помыслы святые,
И девственность, и слава для нее
Дороже сделались, чем бытие.
И благодать, святой подарок божий,
Прекрасного бастарда ей дороже.
Она в слезах молила небеса,
Да пронесут они опасность мимо,
И, закрывая грустные глаза,
Незрячая, желала быть незримой.
И Дюнуа был скорбью обуян.
«Как, – думал он, – расстриженный болван
Возьмет Иоанну, Францию погубит!
Судьба волшебников бесчестных любит,
Тогда как я, послушный до сих пор,
Я потуплял горящий страстью взор!»
Услыша вежливое предложенье,
Улыбкой отвечал Гермафродит;
Готов его принять без возраженья,
Уже доволен он и не сердит.
«Вы с мулом, – он монаху говорит, —
Готовы оба будьте: я прощаю
Французов; я их вам предоставляю».
Владел монах Иакова жезлом,
И перстнем Соломона, и ключом;
Он также обладал волшебной тростью,
Придуманной египетским жрецом,
И помелом, принесшим с дикой злостью
Беззубую к цару Саулу гостью,
Когда в Эндоре, заклиная тьму,
Она призвала мертвеца к нему.
Был Грибурдон не хуже по уму:
Круг начертав, он взял немного глины,
Помазал ею нос своей скотины
И произнес слова – источник сил,
Которым персов Зороастр учил
Услыша сатанинское наречье, —
О, чудеса! О, власть нечеловечья! —
На две ноги тотчас поднялся мул,
Передними уздечку отстегнул,
Густая шерсть сменилась волосами,
И шапочка явилась над ушами.
Не так ли некогда великий царь,
За злобу сердца осужденный богом[53]
Быком щипать траву по всем дорогам,
Стал человеком наконец, как встарь?
Под синим куполом небесной сферы
Святой Денис, печален свыше меры,
Услышал Девственницы слабый стон;
К ней на подмогу устремился б он,
Когда бы сам он не был затруднен.
Денисовой поездкой оскорблен,
Один весьма почтенный небожитель,
Святой Георгий, Англии святитель,
Открыто возмущался, что Денис
Без позволения спустился вниз,
Стараясь, как непрошеный воитель.
И скоро, слово за слово, они,
Разгорячась, дошли до руготни.
В характере британского святого
Всегда есть след чего-то островного:
Пускай душа в раю поселена,
Родная всюду скажется страна;
Так выговор хранит провинциальный
Сановник важный и официальный.
Но мне пора, читатель, отдохнуть;
Мне предстоит еще немалый путь.
Когда-нибудь, но только не сегодня,
Я расскажу вам, с помощью господней,
К каким событьям это привело,
Что сталось с Девой, что произошло
На небе, на земле и в преисподней.
Конец песни четвертой