Конец песни четвертой
СОДЕРЖАНИЕМонах Грибурдон, пытавшийся обесчестить Иоанну, по заслугам попадает в ад. Он рассказывает о своем приключении чертям
Друзья мои, пора, поверьте мне,
Остепениться и зажить вполне,
Как истые, прямые христиане!
Среди гуляк, рабов своих желаний,
Я молодости проводил года
В трактирах вечно, в церкви никогда.
Мы пьянствовали, ночевали с девкой
И провожали пастыря с издевкой.
И что же? Смерть, которой не уйти,
С косою острой стала на пути
Весельчаков, курносая, седая,
И лихорадка, вестница хромая,
Рассыльная Атропы[54], Стикса дочь,
Терзает их умы и день и ночь;
Сиделка иль нотариус свободно
Им сообщают: «Вы умрете, да;
Скажите же, где вам лежать угодно».
И позднее раскаянье тогда
Слетает с уст: печальная картина.
Ждут помощи блаженного Мартина[55],
Святой Митуш великих благостынь,
Поют псалмы, коверкают латынь,
Святой водою их кропят, но тщетно:
Лукавый притаился незаметно
У ног постели, когти распустил.
Летит душа, но он ее схватил
И увлекает в подземелья ада,
Где грешных ждет достойная награда.
Читатель мой! Однажды Сатана,
Которому принадлежит страна
Большая, с населением немалым,
Блестящий пир давал своим вассалам.
Народ в те дни без счета прибывал,
И демоны гостей встречали славно:
Какой-то папа, жирный кардинал,
Король, что правил Севером недавно,
Три интенданта, двадцать черных ряс,
Четырнадцать каноников. Богатый
Улов, как видите, был в этот раз.
И черной сволочи король рогатый
В кругу своих придворных и друзей
Нектар бесовский пил, весьма довольный,
И песенке подтягивал застольной.
Вдруг страшный шум раздался у дверей:
«Эй, здравствуйте! Вы здесь! Вы к нам, почтенный!
Ба! Это Грибурдон, наш неизменный,
Наш верный друг! Входите же сюда,
Святой отец! Вниманье, господа!
Прекрасный Грибурдон, апостол ада,
Ученый муж! Таких-то нам и надо!
Сын черта, несравненный по уму!»
Его целуют, руку жмут ему
И быстро увлекают в подземелье,
Где слышно пира шумное веселье.
Встал Сатана и говорит: «Сынок,
Драчун, кого давно оставил бог,
Так рано я тебя не ждал; жалею,
Что голову свою ты не берег.
Духовной Академией моею
Ты сделал Францию в короткий срок:
В тебе я видел лучшую подмогу.
Но спорить нечего с судьбой! Садись
Со мною рядом, пей и веселись!»
В священном ужасе целует ногу
У господина своего монах,
Потом глядит с унынием в глазах
На пламенем объятое пространство,
Где обитают в огненных стенах
Смерть, вечные мученья, окаянство,
Где восседает зла нечистый дух,
Где дремлет прах классического мира,
Ум, красота, любовь, наука, лира, —
Все, что пленяет глаз и нежит слух,
Неисчислимый сонм сынов господних,
На радость черту сотворенных встарь!
Ведь здесь, читатель, в муках преисподних,
Горит тиран и рядом лучший царь.
Здесь Антонин и Марк Аврелий,
оба Катона, бичевавшие разврат,
Кротчайший Тит, всех угнетенных брат,
Траян, прославленный еще до гроба,
И Сципион, чья пламенная власть
Преодолела Карфаген и страсть.
Мы видим в этом пекле Цицерона,
Гомера и премудрого Платона.
За истину принявший смерть Сократ,
Солон к Аристид в смоле кипят[56].
Что доблести их, что благодеянья,
Раз умерли они без покаянья!
Но Грибурдон был крайне удивлен,
Когда в большом котле заметил он
Святых и королей, которых ране
Себе примером чтили христиане.
Одним из первых был король Хлодвиг[57].
Я вижу, мой читатель не постиг,
Как может статься, что король великий,
Который в рай открыл дорогу нам,
В аду кромешном оказался сам.
Я признаюеь, бесспорно, случай дикий.
Но объясняю это без труда:
Не может освященная вода
Очистить душу легким омовеньем,
Когда она погибла навсегда.
Хлодвиг же был ходячим преступленьем,
Всех кровожадней слыл он меж людьми;
Не мог очистить и святой Реми
Монарха Франции с душой вампира.
Меж этих гордых властелинов мира,
Блуждавших в сумраке глухих долин,
Был также знаменитый Константин[58].
«Как так? – воскликнул францисканец серый, —
Ужель настолько промысел суров,
Что основатель церкви, всех богов
Языческих преодолевший верой,
Последовал за нами в эту тьму?»
Но Константин ответствовал ему:
«Да, я низвергнул идолов, без счета
Моей рукою капищ сожжено.
Я богу сил кадил куренья, но
О вере истинной моя забота
Была лишь лестницей. По ней взошел
Я на блестящий кесарский престол,
И видел в каждом алтаре ступень я.
Я чтил величье, мощь и наслажденья
И жертвы приносил им вновь и вновь.
Одни интриги, золото и кровь
Мне дали власть; она была непрочной;
Стремясь ее незыблемо вознесть,
Я приказал, чтоб был убит мой тесть.
Жестокий, слабосильный и порочный,
В кровавые утехи погружен,
Отравлен страстью, ревностью сожжен,
Я предал смерти и жену и сына.
Итак, не удивляйся, Грибурдон,
Что пред собою видишь Константина!»
Но тот дивиться каждый миг готов,
Встречая в сумраке ущелий диких
Повсюду казуистов, докторов,
Прелатов, проповедников великих,
Монахов всяческих монастырей,
Духовников различных королей,
Наставников красавиц горделивых,
В земном раю – увы! – таких счастливых!
Вдруг он заметил в рясе двух цветов
Монашка от себя довольно близко,
Так, одного из набожных скотов,
С густою гривой, с ряшкою, как миска,
И, улыбаясь: «Эй, кто ты таков? —
Спросил наш францисканец у монашка. —
Наверное, изрядный озорник!»
Но тень ответила, вздыхая тяжко:
«Увы, я преподобный Доминик».
Услышав это, точно оглушенный,
Наш Грибурдон попятился назад.
Он стал креститься, крайне пораженный.
«Как, – он воскликнул, – вы попали в ад?
Святой апостол, божий собеседник,
Евангелья бесстрашный проповедник,
Ученый муж, которым мир велик,
В вертепе черном, словно еретик!
Коль так – мне жаль мою земную братью,
Обманутую лживой благодатью.
Подумать только: за обедней им
Велят молиться этаким святым!»
Тогда испанец в рясе бело-черной
Унылым голосом сказал в ответ:
«Мне до людских ошибок дела нет.
Их болтовне я не внимаю вздорной.
Несчастные, мы изнываем тут,
А люди нам акафисты поют.
Иному церковь строится до смерти,
А здесь его поджаривают черти.
Другого же осудит целый свет,
А он в раю, где воздыханий нет.
Что до меня, то вечные мученья
Я по заслугам на себя навлек.
На альбигойцев[59] я воздвиг гоненья,
А в мир был послан не для разрушенья,
И вот горю за то, что сам их жег».
О, если б я имел язык железный,
Я б говорил, покуда время есть,
И не успел бы – подвиг бесполезный —
Святых, в аду горящих, перечесть.
Когда сынка Ассизского Франциска
Вся эта публика довольно близко
С судьбою познакомила своей,
Они заговорили без затей.
«Милейший Грибурдон, скорей, не мучай,
Скажи, какой необычайный случай
Подстроил так, что в адские края
Безвременно сошла душа твоя?»
«Извольте, господа, к чему ломаться;
Я расскажу престранный случай мой.
Вы будете, конечно, удивляться,
Но в истине ручаюсь головой:
Не лжет мой рот, засыпанный землей!
Когда еще я не был в этом месте,
Для чести рясы и для вашей чести
Любовный подвиг был исполнен мной,
Какого не запомнит шар земной.
Погонщик мой, соперник содостойный,
Великий муж и доблестный осел,
Погонщик мой, усердный и спокойный,
Мечты Гермафродита превзошел.
И я для самки-чудища все знанья
Собрал и все способности напряг;
И сын Алисы, оценив старанья,
Иоанну дал нам, как доверья знак,
И Девственница, гордость королевства,
Спустя мгновенье потеряла б девство:
Погонщик мой обхватывал ей зад,
Я крепко заключил ее в объятья;
Гермафродит был чрезвычайно рад.
Но тут, не знаю, как и передать, я,
Разверзлась твердь, и вдруг из синевы
(Из царства, где я никогда не буду,
Не будете, друзья мои, и вы)
Спустилось – как не подивиться чуду!
Известное по пребольшим ушам
Животное, с которым Валаам
Беседовал, когда всходил на гору.
Ужаснейший осел явился взору!
Он был оседлан. У луки блестел
Палаш с изображением трех лилий.
Стремительнее ветра он летел
При помощи остроконечных крылий.
Иоанна тут воскликнула: «Хвала
Творцу: я вижу моего осла!»
Услыша эту речь, я содрогнулся.
Крылатый зверь, колени преклоня
И хвост задрав, пред Дюнуа согнулся,
Как будто говоря: «Сядь на меня!»
Садится Дюнуа, и тот взлетает,
Своими побрякушками звеня,
И Дюнуа внезапно на меня,
Мечом размахивая, нападает.
Мой господин, владыка адских сил,
Тебе война подобная знакома;
Так на тебя когда-то Михаил
Напал по манию владыки грома,
Которого ты тяжко оскорбил.
Тогда, глубокого исполнен страха,
Я к волшебству прибегнул поскорей:
Я бросил облик рослого монаха,
Надменное лицо с дугой бровей,
И принял вид прелестный, безмятежный
Красавицы невинной, стройной, нежной.
Играла по плечам кудрей волна,
И грудь высокая была видна
Сквозь легкое прикрытье полотна.
Я перенял все женские повадки,
Все обаянье юной красоты,
Испуга и наивности черты,
Которые всегда милы и сладки.
Сияньем глаз и прелестью лица
Я мог очаровать и мудреца,
Смутил бы сердце, будь оно из стали;
Так дивно прелести мои блистали.
Мой паладин был очарован мной.
Я был у края гибели: герой
Занес палаш неумолимый свой
И руку опустил наполовину.
Минута – и мне не было б помину.
Но Дюнуа, взглянув, застыл на миг.
Кто видел в древности Медузы лик,
Тот превращался в равнодушный камень.
А рыцаря я так сумел привлечь,
Что он почувствовал, напротив, пламень,
Вздохнул и выпустил ужасный меч.
И, на него взглянув, я понял ясно,
Что он влюбился преданно и страстно.
Я победил, казалось. Кто б постиг
То, что случилось в следующий миг?
Погонщик, плотные красы Иоанны
Сжимавший крепко, тяжело дыша,
Узрев, как я мила и хороша,
В меня влюбился, олух окаянпый.
Увы, не знал я, что способен он
Быть утонченной прелестью пленен!
О, род людской, о, род непостоянный!
И вот, ко мне воспламенившись вдруг,
Дурак Иоанну выпустил из рук.
Как только та свободу ощутила,
Блестящий меч, забытый Дюнуа,
Увидев на земле, она схватила
И с грозною отвагой занесла;
И в миг, когда погонщик мой – о, горе! —
Спешил ко мне с желаньями во взоре,
Иоанна за косы меня взяла.
Ужасный взмах меча – я погибаю
И больше ничего с тех пор не знаю
Про Дюнуа, погонщика, осла,
Гермафродита, Девственницу злую.
Пусть все они погибнут на колу!
Пусть небо им пошлет судьбу худую,
Отправит всех в кипящую смолу!»
Так изливал монах свою досаду,
Вздыхая горько на потеху аду.
Конец песни пятой