XV
Ведя, бодря, везде являясь вдруг,
Где враг теснит или слабеет друг,
Рубился Лара, хоть уже терял
Надежды те, что сам другим внушал.
Все знали: бегство бесполезно. Тот,
Кто дрогнул, снова кинулся вперед,
С надеждою воскресшею глядя,
Как враг бежит под натиском вождя:
То окружен своими, то один,
Врезался Лара в строй чужих дружин
Или скликал своих… Проложен путь?
Да, кажется! Он руку вздел — махнуть,
Дать знак! — Но что пернатый шлем поник?
Стрела взвилась и грудь пронзила вмиг!
Жест роковой удару бок открыл,
И гордый знак оборван Смертью был.
Победный возглас замер на губах;
Безжизненно упал победный взмах;
Еще рука сжимает рукоять,
Хоть левая, не в силах управлять,
Роняет повод. Паж перехватил
И Лару, без сознания и сил
Припавшего к луке, стремит вперед:
Быть может, конь из боя унесет.
А бой кипит, и все склубились так,
Что о сраженном и не помнит враг.
День видит смерть и агонию. Вкруг
Без шлемов головы, клоки кольчуг;
Простерся конь среди кровавых трав,
Подпругу смертным вздохом разорвав;
А рядом тот не вовсе охладел,
Кто шпорою и поводом владел.
Иной упал вблизи ручья, а тот
Журчит, дразня сожженный жаждой рот.
Любой — палящей жаждою объят,
Кто обречен погибнуть как солдат,
И тщетно губы молят об одной
Предсмертной капле — охладить их зной!
В порыве конвульсивном ног и рук
Иной прополз чрез обагренный луг,
Остаток сил истратив, — и достиг,
И над волной, чтобы испить, поник;
Он ловит свежесть, блеск ее и свет…
Чего ж он медлит?.. Жажды больше нет!
Она исчезла — неутолена;
Та агония — кончилась она!
Под липою, вдали от битвы той,
В которой был вождем он и душой,
Сраженный воин, чуть дыша, лежал:
То Лара кровью — жизнью истекал.
С ним Калед был, один лишь Калед. Он,
Став на колени, к ране преклонен,
Платком сдержать пытался алый сок,
Что с каждым вздрогом все темнее тек.
Дыханье стало реже; кровь густой
Сочилась каплей, — столь же роковой.
Слов нет, — и Лара жестом знать дает,
Что боль сильнее от его забот.
Ему сжав руку из последних сил,
Улыбкой грустной он благодарил
Пажа, кто все забыл, — и страх и плен,
И влажный лоб лишь видит у колен,
Да бледный лик, да взор, одетый мглой,
Где для него вмещен весь свет земной.
По полю рыщет вражеский обход:
Что им триумф, коль Лара ускользнет?
Он здесь! Схватить? Бесцельно: вождь сражен.
И все ж глядит на них с презреньем он,
Тем примирясь с печальною судьбой,
Коль смерть от злобы защитит земной.
Подъехал Ото, спрыгнул и глядит,
Как враг, его повергший, сам лежит;
Спросил: что с ним. Тот промолчал и взор
Отвел, как бы забыв его, в простор,
И Каледа позвал. Беседа их
Слышна, но непонятна для других.
Он говорит на языке чужом,
Что странно ожил перед смертью в нем.
Шла речь о прошлом, — о каком? — В тот миг
Один лишь Калед тайный смысл постиг;
Он отвечал беззвучно, а кругом
Стояли в изумлении немом:
Казалось, даже в этот час они
Забыли все, былые вспомня дни,
И обсуждают свой особый рок,
Чью тайну разгадать никто не мог.
Чуть слышный, длился разговор; лишь тон
Давал понять, насколько важен он;
Прерывно голос Каледа звучал;
Казалось, он, не Лара, умирал:
Столь слаб, невнятен, столь исполнен мук
С недвижных бледных губ срывался звук;
Но голос Лары все признать могли б,
Пока в него не влился смертный хрип.
Но что прочесть в его лице? Оно
Бесстрастно было, твердо и темно;
Лишь агонию ощутив, дрожа,
Он нежным взором подарил пажа.
Когда же тот и отвечать не мог,
То Лара показал вдруг на Восток;
То ль он ввыси дневной завидел луч
(В тот миг пробилось солнце из-за туч);
То ль случай был; то ль внутренним очам
Предстало нечто, виденное там.
Казалось, паж не понял, — глянул вбок,
Как если б ненавидел он Восток
И блеск дневной, и отвернулся прочь
Глядеть, как Лару облекала ночь.
Тот был в сознанье, — лучше б, коль не так:
Крест кто-то поднял, всепрощенья знак,
И четки Ларе протянул, спеша,
Которых жаждет в смертный час душа,
Но тот не мог (прости ему господь!)
Презрительной усмешки побороть.
И Калед молча, не спуская глаз
С черт Лары, где последний просвет гас,
Вдруг исказись, отбросил, не отвел,
От умиравшего святой символ,
Как если б тот ему смутил покой:
Пути не знал он к жизни сверхземной,
Не знал, что уготовается та
Лишь твердо верующим во Христа.
Со свистом дышит грудь, напряжена;
Взор темная покрыла пелена;
Свело все тело, и — уже мертва
С колен пажа скатилась голова.
Тот руку, Ларой сжатую, кладет
На грудь: не бьется сердце. Но он ждет,
В рукопожатье хладном, вновь и вновь,
Он трепет ловит, но: застыла кровь!
«Нет, бьется!» — Нет, безумец: видит взгляд
Лишь то, что было Ларой миг назад.
Все смотрит Калед, — будто не потух
В том прахе пламень, не умчался дух.
Кто возле был, прервали тот столбняк,
Но с тела взор он не сведет никак;
Его ведут с того лужка, куда
Он снес его, кто был живым тогда;
Ом видит, как (прах к праху!) милый лик
К земле, а не к его груди, приник.
Но он на труп не кинулся, не рвал
Своих кудрей блестящих, — он стоял,
Он силился стоять, глядеть, — но вдруг
Упал, как тот, столь им любимый друг.
Да, — он любил! И, может быть, вовек
Не мог любить столь страстно человек!..
В час испытаний разоблачена
Была и тайна, хоть ясна она:
Пажа приводят в чувство, расстегнуть
Спешат колет, и — женская там грудь!
Очнувшись, паж, не покраснев, глядит:
Что для нее теперь и Честь, и Стыд?
Не в склепе предков гордый Лара спит:
Там, где погиб, глубоко он зарыт.
Тих сон его под гробовым холмом
И без молитв, без мрамора на нем.
Оплакан он лишь той, чья скорбь сильней,
Чем скорбь народов о судьбе вождей.
Напрасен был устроенный допрос:
Она молчала, не боясь угроз,
Вплоть до конца, скрыв — где и почему
Все отдала столь мрачному, — тому…
За что он ею был любим? — Глупец!
Любовь сама растет в глуби сердец,
Вне воли! — С ней мог быть он добр. Порой
Суровый дух — глубок, и пред толпой
Умеет скрыть любовь; не различит
Ее насмешник, если тот — молчит!..
Нужна была особенная связь,
Чтоб с Ларой так ее душа сплелась.
Но скрыта повесть, и погибла та,
Чьи все могли бы рассказать уста.
Земле был предан Лара; мощный стан,
Помимо той, смертельной, — многих ран,
Давно заживших, след хранил; они
Нанесены в иные были дни.
Где б ни провел он лето жизни, — там
Ее он, видно, посвящал боям,
И шрамов ряд, ни в честь ему, ни в стыд,
О пролитой лишь крови говорит.
А Эззелин, кто все открыть бы мог,
Исчез в ту ночь, найдя свой, видно, рок.
В ту ночь (как слышал некий селянин)
Шел по долине крепостной один.
Уже боролся с Цинтией Восток,[2]
Туман скрывал ее ущербный рог;
Тот крепостной шел в лес — сухих ветвей
Набрать, продать и накормить детей;
Брел вдоль реки он, чья сечет дуга
Владенья Лары и его врага.
Раздался стук копыт; из темных чащ
Вдруг всадник вылетел (укрыто в плащ,
Свисало что-то со спины коня),
Лицо он прятал, голову клоня.
Так мчался — ночью — и в лесу глухом!
И, заподозря злодеянье в том,
За всадником следить стал крепостной.
Тот осадил коня перед рекой,
Сошел, снял кладь, не сдернув пелены,
Влез на утес и сбросил с крутизны.
Помедля, он вгляделся и назад,
Как будто озираясь, кинул взгляд;
Потом пошел вниз по реке, чья гладь
Порой злодейства может обличать.
Вдруг, вздрогнув, стал он; нагромождены
Там были зимним ливнем валуны;
Крупнейшие он начал выбирать
И, видно, целясь, их в поток швырять.
А крепостной подкрался и за ним
Все наблюдал, сам затаясь, незрим.
Вдруг — точно грудь всплыла из-под воды,
Блеснув с колета очерком звезды,
Но тело он едва приметить мог,
Как тяжкий камень вниз его увлек.
И вновь оно всплыло и, вдруг волну
Окрася в пурпур, вмиг пошло ко дну.
А всадник все стоял и ждал, пока
Последний круг изгладила река,
Потом вернулся, прыгнул на коня
И прочь помчался, шпорами звеня.
Под маской был он, а у мертвеца
Крестьянин, в страхе, не видал лица;
И если впрямь была на нем звезда,
То этот знак, любимый в те года,
И Эззелина украшал, горя,
В ночь, за которой та пришла заря.
Коль то был он, — прими его, господь!
В морскую глубь его умчало плоть,
Но веру Милосердие хранит
В то, что он был не Ларою убит.