12.
Открытой розы тонкие уколы –
уколы в луковицу, где припрятан запах,
и стебель тупо колется в ладонь,
но по-другому, проще и понятней.
На осень нет надежды, потому что
попробуй-ка дождаться палых листьев
с цветком в руке. Пиши ее как есть
на вощаной бумаге, сквозь какую
и роза не уколет. А хотелось
бумаги попрозрачней, за бумагой
источник света - солнце, например,
и чтоб оно под карандаш светило
с той стороны прозрачного листа.
Кузнечики подпиливают вечер
на узеньком газоне. Вот бы им
другое средство объясниться с миром,
помелодичней. Покажи им ноты —
они могли бы петь, да неучены.
А поперек двора везут ребенка
в каталке. Он сидит как император
и, упиваясь властью над старухой,
его везущей, не глядит на нас,
но помавает рукой,
да мудрено за ним угнаться:
лет тридцать пробежишься — и отстанешь,
а он себе покатит по газонам,
пока кузнечиков не передавит,
и, оглянувшись, еще рукой поманит,
но кого?
Две половинки яблока (для старших –
для Игоря и Пети) висят пока что вместе, нож
еще не привезен на дачу, мы с женой
читаем все подряд и спим
на крохотной веранде. Сад
слабо бьется в бельевых веревках,
размахивая стираным тряпьем
и поводя корнями.
Догадываюсь, как толкуют сны,
выходят умываться в полдень,
благодарят погоду, и готов
на это согласиться, только б дали
будильник с потемневшим циферблатом,
чтоб стрелки подкрутить -
и лечь с женой,
и встать отцом,
и яблоко разрезать сыновьям.
Спустись во двор,
пока не гасят свет:
прихрамывая на пустых колесах,
машина носом тычется в объезд,
а в заднее стекло глядит собака.
И гладиолус из-под рук торговки
лосиные рога наводит
на тех, кто подойдет.
Еврейка-осень,
одергивая юбку на коленях
выходит из подъезда, где живут
военные мундиры, а в подвале
за теплою трубой сидят подростки
и шепчутся над начатой бутылкой.
Какие снятся управдому сны?
Сосед-спортсмен, а угодил в больницу.
Над нами - женятся. Все это в темноте.
Век достает фонарик и светит,
но не всем, тем, у кого зрачки не заросли
слюдой и бычьим пузырем, и оттого
им нужно немного света.
Кого теперь к стихам приревновать?
Дом обойду и загляну в подвал,
и там возьму, что захочу, без спросу.
И отчего бы мне не рифмовать,
когда и Бенедиктов рифмовал
и до сих пор всерьез рифмует Бродский?
Я разрываю путы парных строк.
Они - как влажная штриховка паутины,
которая синицу не пустила
лететь бы, да синице невдомек
тюремный шорох комаров и мушек.
Она ныряет головой вперед
и чертит небо вдоль и поперек,
ей бы моря спалить, да бить баклуши!
А то, что паутинка на спине,
паучья сеть, природный образ петли –
об этом
она, синица, и помнить позабыла.
Спит Елена Прекрасная, изогнувшись,
как танцовщица на акварелях Бакста.
Пахнет козьим молоком утро,
сын соседки, лет шести, не больше,
смотрит в рамы полутемных окон:
хочет - видит поле и дорогу,
хочет - смотрится в стекло, зевает,
и в стекле облизывает губы.
Я его отдам сарматским девам,
посажу на готские телеги,
лебедя пущу ему вослед
и останусь у твоей постели
подавать кувшин, чтоб ты умылась,
как проснешься.
Геральдический опыт деревьев,
венозной кленовой листвы,
медленно сеющейся
сквозь воздух к корням.
Стало легче писать,
не выдумывая настроенья,
вспоминая, как ты говорила:
"Завтра пятница, я буду попозже,
дождись". А завтра под вечер
две ленивых зарницы
станут наши писать имена
на расчищенном грифельном поле
под созвездием Водолея.
И еще одно имя — имя нашего сына,
имя князя наследного
со звездою в осеннем гербе,
где сплелись материнские ветви
и отцовские корни, где мир и согласие
в вечных объятьях древесных.
Здесь - мановение руки
в воздухе, где тесно от дыханья
учеников. А там — среди пустоты
бредет, спотыкаясь, смердящий Лазарь
и голые крылатые подростки
поддерживают его.
Ниневийские глиняные львы
вброд переходят реки
и терзают бегущие народы.
Гибнут тысячелетние империи,
старик играет на флейте
полузабытые гимны, три ноты,
которые разрешаются в смерть.
Но смерти нет.
Закипает энкаустика фаюмских
портретов, на мертвые лица
ложится воск, пчелы роятся над камнем, который
сейчас отвалят, и выйдет Лазарь,
подоспевший к своему сроку.
Глаз навыкате, косящий
в порт, где трутся корабли.
Цоколь лампочки, светящей
не вокруг, а внутрь земли.
Мы подвешены за веки
к ленинградской пустоте,
потому он нам не светит,
светит он поглубже, тем
спрятанным, лежащим втуне
до архангельской трубы
и не слышащим витую
речь бесстыдной похвальбы,
страждущим, обремененным,
и нашедшим свой покой
в корнях трав темно-зеленых,
в том, что вечно под рукой.
Москва спокойна. Небо над Москвой
стоит на зубчатых гигантских башнях,
построенных при Сталине. Теперь
туда идет с авоськой обыватель
и в чреве пышных феодальных замков
плодятся тараканы. А недавно
туда гоняли строй ленивых пленных,
и там лебедки пели по утрам
блатной репертуар вороньих свадеб.
Теперешние облака над нами
висят все ниже - это от того,
что времена меняются, и силы
военнопленных немцев иссякают,
и нужно новым камнем подпереть
небесный свод, не то он оборвется
всей тяжестью на свет кремлевских звезд,
и чтобы дальше жить, назавтра нужно
идти войной и снова строить башни.
Холодную воду пить,
пока не припомнится снег,
пока над макушкой твоей
настроен отвес луны.
Зодиакальные Рыбы
крепко тебя стерегут
и кругленькие мотивчики
насвистывают на ключах.
Ты так и спишь взаперти
над городом, где мне жить,
ты весь - два долгих глотка
ночной небесной воды,
которую пить нельзя.
Как тропинка, должно быть,
насытилась детством,
босыми ногами, рассыпанной ягодой.
Раньше видел яснее и ближе –
Читая в прожилках листа,
прорехах сырой паутины,
а теперь будто сверху гляжу
в помутившийся воздух
и вижу - хотя без очков,
но другими глазами:
желтый пепел цветов чистотела,
коросты осенних ручьев,
заплутавших детей –
покажи им дорогу, Господь!
II. Голубиная нота (1974-1980)
Элизиум забытых подворотен,
где пахнет пылью, луком и томатом,
старухи Мойры вяжут на балконах
носки и кофты к новым холодам.
Здесь рваную рубашку Одиссея
заботливо стирала Навзикая,
на чердаке охрипшие мальчишки
тайком курили и судили мир,
и разжимая кулаки, сдували
волшебный пепел догоревших звезд.
Гримасничали уличные боги,
показывая радугу из шланга,
бездомной кошкой прыгая с забора,
монеткой улыбаясь под крыльцом.
И все ~~ мальчишки, боги и старушки –
толпились у проржавленной колонки,
качали воду, ведрами стучали,
как круглыми ахейскими щитами,
и я стоял с ведром,
и длился день...