«Подкова счастья! Что же ты, подкова!..»
Подкова счастья! Что же ты, подкова!
Я разогнул тебя из удальства
И вот теперь согнуть не в силах снова —
Вернуть на счастье жалкие права.
Как возвратить лицо твое степное,
Угрюмых глаз неистовый разлет,
И губы, пересохшие от зноя,
И все, что жизнь обратно не вернет?
Так я твержу девчонке непутевой,
Которой все на свете трын-трава, —
А сам стою с разогнутой подковой
И слушаю, как падают слова.
«Твои глаза и губы пожалею…»
Твои глаза и губы пожалею,—
Разорванную карточку возьму,
Сначала утюгом ее разглажу,
Потом сложу и аккуратно склею,
Приближу к свету и пересниму,
И возвращу товарищу пропажу.
Чтоб красовалась на краю стола,
Неотличимо от оригинала.
По сути дела, ты права была,
Что две пропащих жизни доконала.
«Крытый верх у полуторки этой…»
Крытый верх у полуторки этой,
Над полуторкой вьется снежок.
Старой песенкой, в юности петой,
Юный голос мне сердце обжег.
Я увидел в кабине солдата,
В тесном кузове – спины солдат,
И машина умчалась куда-то,
Обогнув переулком Арбат.
Поглотила полуторатонку
Быстротечной метели струя.
Но хотелось мне крикнуть вдогонку:
– Здравствуй, Армия, – юность моя!
Срок прошел не большой и не малый
С той поры, как вели мы бои.
Поседели твои генералы,
Возмужали солдаты твои.
И стоял я, волненьем объятый,
Посредине февральского дня,
Словно юность промчалась куда-то
И окликнула песней меня.
Лишь услышу – глаза закрываю,
И волненье сдержать нету сил,
И вполголоса сам подпеваю,
Хоть никто подпевать не просил.
Лишь услышу, лишь только заслышу,
Сразу толком никак не пойму:
То ли дождь, разбиваясь о крышу,
Оглашает кромешную тьму,
То ли северный ветер уныло
Завывает и стонет в трубе
Обо всем, что тебя надломило,
Обо всем, что не мило тебе?
И казалось, грустить не причина,
Но лишь только заслышу напев,
Как горит, догорает лучина,—
Сердце падает, оторопев.
Эту грусть не убью, не утишу,
Не расстанусь, останусь в плену.
Лишь услышу, лишь только заслышу —
Подпевать еле слышно начну.
И уже не подвластный гордыне,
Отрешенный от суетных дел,
Слышу так, как не слышал доныне,
И люблю, как любить не умел.
«Люди, люди мои! Между вами…»
Люди, люди мои! Между вами
Пообтерся за сорок с лихвой
Телом всем, и душой, и словами,—
Так что стал не чужой вам, а свой.
Срок положенный отвоевавши,
Пел в неведенье на площадях,
На нелепые выходки ваши
Не прогневался в очередях.
Как вы топали по коридорам,
Как подслушивали под дверьми,
Представители мира, в котором
Людям быть не мешало б людьми.
Помню всех – и великих и сирых, —
Всеми вами доволен вполне.
Запах жареной рыбы в квартирах
Отвращенья не вызвал во мне.
Все моря перешел.
И по суше
Набродился.
Дорогами сыт!
И теперь, вызывая удушье,
Комом в горле пространство стоит.
«В руинах Рим, и над равниной…»
В руинах Рим, и над равниной
Клубится дым, как над котлом.
Две крови, слившись воедино,
Текут сквозь время напролом.
Два мятежа пируют в жилах,
Свободой упиваясь всласть, —
И никакая власть не в силах
Утихомирить эту страсть.
Какая в этом кровь повинна,
Какой из них предъявят счет?
Из двух любая половина
Тебе покоя не дает.
«Не вечно Достоевским бесам…»
Не вечно Достоевским бесам
Пророчествовать и пылать.
Хвала и слава мракобесам,
Охотнорядцам исполать.
Всё на свои места поставлю.
Перед законом повинюсь,
Черту оседлости прославлю,
Процентной норме поклонюсь.
В них основанье и основа
Существованья и труда,
Под их защитой Зускин снова
Убит не будет никогда.
1952Вот и покончено со снегом,
С московским снегом голубым, —
Колес бесчисленных набегом
Он превращен в промозглый дым.
О, сколько разных шин! Не счесть их!
Они, вертясь наперебой,
Ложатся в елочку и в крестик
На снег московский голубой.
От стужи кровь застыла в жилах,
Но вдрызг разъезжены пути —
Погода зимняя не в силах
От истребленья снег спасти.
Москва от края и до края
Голым-гола, голым-гола.
Под шинами перегорая,
Снег истребляется дотла.
И сколько б ни валила с неба
На землю зимняя страда,
В Москве не будет больше снега,
Не будет снега никогда.
Москва. Мороз. Россия.
Да снег, летящий вкось.
Свой красный нос,
разиня,
Смотри, не отморозь!
Ты стар, хотя не дожил
До сорока годов.
Ты встреч не подытожил,
К разлукам не готов.
Был русским плоть от плоти
По Слову и словам, —
Когда стихи прочтете,
Понятней станет вам.
По льду стопою голой
К воде легко скользил
И в полынье веселой
Купался девять зим.
Теперь как вспомню – жарко
Становится на миг,
И холодно и жалко,
Что навсегда отвык.
Кровоточили цыпки
На стонущих ногах…
Ну, а писал о цирке,
О спорте, о бегах.
Я жил в их мире милом,
В традициях веков,
И был моим кумиром
Жонглер Ольховиков.
Он внуком был и сыном
Тех, кто сошел давно.
На крупе лошадином
Работал без панно.
Юпитеры немели,
Манеж клубился тьмой.
Из цирка по метели
Мы ехали домой.
Я жил в морозной пыли,
Закутанный в снега.
Меня писать учили
Тулуз-Лотрек, Дега.
Я тебе рассказывать не буду,
Почему в иные времена
Мыл на кухне разную посуду,
Но и ты не спросишь у меня.
Разную посуду мылом, содой,
Грязную до блеска, до светла,
B пятый раз, в десятый раз и в сотый, —
А вода текла, текла, текла.
У других была судьба другая
И другие взгляды на войну,
Никого за это не ругая,
Лишь себя виню, виню, виню.
На воде из общего колодца
И на молоке из-под козы
Мы варили кашу, как ведется, —
Все другое – если бы кабы.
Мы варили так, а не иначе,
Нечего над кашей слезы лить, —
Каша перестанет быть горячей,
Перестанет каша кашей быть.
Если вы заботитесь о соли,
Здесь и так немалый пересол.
Так что, mille pardon и very sorry,
Плачьте сами, ну а я пошел.
«В огромном доме, в городском июле…»
В огромном доме, в городском июле,
Варю картошку в маленькой кастрюле.
Кипит водопроводная вода, —
Июльская картошка молода, —
Один как перст,
Но для меня отверст
Мир
Накануне
Страшного
Суда.
На всех пространствах севера и юга
Превысил нормы лютый зной июля.
Такого не бывало никогда, —
Ах, Боже мой, какие холода…
Варю картошку в мире коммунальном,
Равно оригинальном и банальном.
Мудрей не стал, – но дожил до седин.
Не слишком стар, – давным давно один.
Не слишком стар, давным-давно не молод,
Цепами века недоперемолот.
Пятидесяти от роду годов,
Я жить готов и умереть готов.
Замри на островке спасенья
В резервной зоне,
Посреди
Проспекта —
И покорно жди,
Когда спадет поток движенья.
Вот мимо запертых ворот,
Всклокоченный и бледный некто,
По левой стороне проспекта
Как революция идет.
Вот женщина
Увлечена
Ногами длинными своими.
Своих прекрасных ног во имя
Идет по улице она.
Прилетела, сердце раня,
Телеграмма из села.
Прощай, Дуня, моя няня, —
Ты жила и не жила.
Паровозов хриплый хохот,
Стылых рельс двойная нить.
Заворачиваюсь в холод,
Уезжаю хоронить.
В Серпухове
на вокзале,
В очереди на такси:
– Не посадим, —
мне сказали, —
Не посадим,
не проси.
Мы начальников не возим.
Наш обычай не таков.
Ты пройдись-ка пёхом восемь
Километров до Данков…
А какой же я начальник,
И за что меня винить?
Не начальник я —
печальник,
Еду няню хоронить.
От безмерного страданья
Голова моя бела.
У меня такая няня,
Если б знали вы,
Была.
И жила большая сила
В няне маленькой моей.
Двух детей похоронила,
Потеряла двух мужей.
И судить ее не судим,
Что, с землей порвавши связь,
К присоветованным людям
Из деревни подалась.
Может быть, не в этом дело,
Может, в чем-нибудь другом?..
Все, что знала и умела,
Няня делала бегом.
Вот лежит она, не дышит,
Стужей лик покойный пышет,
Не зажег никто свечу.
При последней встрече с няней,
Вместо вздохов и стенаний,
Стиснул зубы – и молчу.
Не скажу о ней ни слова,
Потому что все слова —
Золотистая полόва,
Яровая полова́.
Сами вытащили сани,
Сами лошадь запрягли,
Гроб с холодным телом няни
На кладбище повезли.
Хмур могильщик. Возчик зол.
Маются от скуки оба.
Ковыляют возле гроба,
От сугроба до сугроба
Путь на кладбище тяжел.
Вдруг из ветхого сарая
На данковские снега,
Кувыркаясь и играя,
Выкатились два щенка.
Сразу с лиц слетела скука,
Не осталось ни следа.
– Все же выходила сука,
Да в такие холода…
И возникнул, вроде скрипок,
Неземной какой-то звук.
И подобие улыбок
Лица высветлило вдруг.
А на Сретенке в клетушке,
В полутемной мастерской,
Где на каменной подушке
Спит Владимир Луговской,
Знаменитый скульптор Эрнст
Неизвестный
глину месит;
Весь в поту, не спит, не ест,
Руководство МОСХа бесит;
Не дает скучать Москве,
Не дает засохнуть глине.
По какой-то там из линий,
Слава богу, мы в родстве.
Он прервет свои исканья,
Когда я к нему приду,—
И могильную плиту
Няне вырубит из камня.
Ближе к Пасхе дождь заладит,
Снег сойдет, земля осядет —
Подмосковный чернозем.
По весенней глине свежей,
По дороге непроезжей,
Мы надгробье повезем.
Ну, так бей крылом, беда,
По моей веселой жизни —
И на ней
ясней
оттисни
Образ няни – навсегда.
Родина моя, Россия…
Няня… Дуня… Евдокия…
«Всего опасней – полузнанья…»