«Снова осень, осень, осень…»
Снова осень, осень, осень,
Первый лист ушибся оземь,
Жухлый, жилистый, сухой.
И мне очень, очень, очень
Надо встретиться с тобой.
По всем правилам балета
Ты станцуй мне танец лета,
Танец света и тепла,
И поведай, как в бараке
Привыкала ты к баланде,
Шалашовкою была.
Прежде чем с тобой сдружились,
Сплакались и спелись мы,
Пылью лагерной кружились
На этапах Колымы.
Я до баб не слишком падок,
Обхожусь без них вполне, —
Но сегодня Соня Радек,
Таша Смилга снятся мне.
После лагерей смертельных
На метельных Колымах
В крупноблочных и панельных
Разместили вас домах.
Пышут кухни паром стирки,
И старухи-пьюхи злы.
Коммунальные квартирки,
Совмещенные узлы.
Прославляю вашу секту,—
Каждый день, под вечер, впрок,
Соня Радек бьет соседку,
Смилга едет на урок.
По совету Микояна
Занимается с детьми,
Улыбаясь как-то странно,
Из чужого фортепьяно
Извлекает до-ре-ми.
Все они приходят к Гале
И со мной вступают в спор:
Весело в полуподвале,
Растлевали, убивали,
А мы живы до сих пор.
У одной зашито брюхо,
У другой конъюнктивит,
Только нет упадка духа,
Вид беспечно деловит.
Слава комиссарам красным,
Чей тернистый путь был прям…
Слава дочкам их прекрасным,
Их бессмертным дочерям.
Провожать пойдешь и сникнешь
И ночной машине вслед:
– Шеф, смотри, – таксисту крикнешь,—
Чтоб в порядке был клиент.
Не угробь мне фраерочка
На немыслимом газу…
И таксист ответит: – Дочка,
Будь спокойной, довезу…
Выразить все это словом
Непосильно тяжело,
Но ни в Ветхом и ни в Новом
Нет об этом ничего.
Препояшьте чресла туго
И смотрите, какова
Верная моя подруга
Галя Ша-пош-ни-ко-ва.
«Подпрыгивает подбородок…»
Подпрыгивает подбородок,
В глазах отчаянья зигзаг.
На дачу после проработок
В нескладных «эмках» и «зисах»,
Забыться в изжелта-зеленом
Лесу, – и все часы подряд
Госдачи стонут патефоном, —
Вертинский-Лещенко царят.
Кто завтра вытянет билетик,
Предуготовано кому
С госдач, под звуки песен этих
Отправиться на Колыму…
Небывалый прошел снегопад
По Тбилиси – и цепи гремят.
На подъем поднимаются «МАЗы»,
За рулями Ревазы, Рамазы,
И, на каждый намотаны скат,
Заскорузлые цепи гремят.
Слышишь? Цепи гремят! Без цепей
Не осилить подъем, хоть убей.
Вильнюс, Вильнюс, город мой!
Мокрый воздух так целебен, —
Так целителен молебен,
Приглушенный полутьмой.
Поселюсь в тебе тайком
Под фамилией Межи́ров.
Мне из местных старожилов
Кое-кто уже знаком.
У меня товарищ есть
Из дзукийского крестьянства:
Мужество и постоянство,
Вера, сдержанность и честь.
В чем-то он, должно быть, слаб,
Но узнать, в чем слабость эта,
У литовского поэта
Только женщина смогла б.
Прародительница, мать,
Ева, Ева, божье чадо,
Ты дерзнула познавать
То, чего и знать не надо…
Сыро в Вильнюсе весной,
Летом, осенью, зимой,
Но целебен воздух твой,
Вильнюс, Вильнюс, город мой!
После праздника – затишье,
Но уже,
уже,
уже
Кто-то топает по крыше
На десятом этаже.
После праздничной бодяги
Встать до света – не пустяк.
Вкалывают работяги
На высоких скоростях.
Рождество отпировали —
Управдому исполать.
Хорошо в полуподвале
На фундаменте плясать.
А наутро, по авралу,
Снег бросать с домовых крыш.
После праздника, пожалуй,
На ногах не устоишь.
Крыша старая поката,
Не видна из-подо льда.
Гиря, ломик и лопата —
Все орудия труда.
Богу – богово, а кесарь
Все равно свое возьмет,—
И водопроводный слесарь
С крыши скалывает лед.
Приволок из преисподней
Свой нехитрый реквизит.
После ночи новогодней
Водкой от него разит.
Он с похмелья брови супит,
Водосточную трубу
Гирей бьет, лопатой лупит:
– Сдай с дороги, зашибу!
Снегом жажду утоляя,
Дышит-пышет в рукава,
Молодая, удалая
Не кружится голова.
Потому что он при деле,
И, по молодости лет,
Не томит его похмелье,
И забот особых нет.
Хороши работы эти
Над поверхностью земли,—
Предусмотрены по смете
Сверхурочные рубли.
Хорошо, что этот старый
И усталый талый лед,
Падая на тротуары,
Расшибается вразлет.
У человека
В середине века
Болит висок и дергается веко.
Но он промежду тем прожекты строит,
Все замечает, обличает, кроет,
Рвет на ходу подметки, землю роет.
И только иногда в ночную тьму,
Все двери заперев, по-волчьи воет.
Но этот вой не слышен никому.
Эта женщина жила,
Эта женщина была,
Среди сборища и ора
Потолкалась и ушла.
Как со сборища когда-то,
Озираясь виновато,
Ускользнула без следа, —
Так из жизни – навсегда.
В мнимо-видимый успех
Разодета и обута,
Так ушла она, как будто
Обмануть сумела всех.
От реки, идущей половодьем,
И через дорогу – на подъем —
Миновали площадь, в ГУМ заходим,
За плащами в очередь встаем.
Красоты и мужества образчик
Ищут из незастекленных касс
Тысячи рассеянно смотрящих,
Ни о чем не думающих глаз.
ГУМ свои дареные мимозы
На прилавки выставил – и вот
Целый день за счет одних эмоций,
Не включая разума, живет.
Лес инстинктов. Окликай, аукай,
Эти полудети – ни гу-гу,
Потому что круговой порукой
Связан ГУМ наперекор врагу.
Скоро выйдет замуж за кого-то
Этот легион полудетей.
Не заретушировано фото
Гибельных инстинктов и страстей.
«Ты не напрасно шла со мною…»
Ты не напрасно шла со мною,
Ты, увереньями дразня,
Как притяжение земное,
Воздействовала на меня.
И я вдыхал дымок привала,
Свое тепло с землей деля.
Моей судьбой повелевала
Жестокосердная земля.
Но я добавлю, между прочим,
Что для меня, в расцвете сил,
Была земля – столом рабочим,
Рабочий стол – землею был.
И потерпел я пораженье,
Остался вне забот и дел,
Когда земное притяженье
Бессмысленно преодолел.
Но ты опять меня вернула
К земле рабочего стола.
Хочу переводить Катулла,
Чтоб ты читать его могла.
«Все приходит слишком поздно…»
Все приходит слишком поздно, —
И поэтому оно
Так безвкусно, пресно, постно, —
Временем охлаждено.
Слишком поздно – даже слава,
Даже деньги на счету, —
Ибо сердце бьется слабо,
Чуя бренность и тщету.
А когда-то был безвестен,
Голоден, свободен, честен,
Презирал высокий слог,
Жил, не следуя канонам, —
Ибо все, что суждено нам,
Вовремя приходит в срок.
Смена смене идет…
Не хотите ль
Убедиться, что все это так?
Тот – шофер, ну а этот – водитель,
Между ними различье в летах.
Тот глядит на дорогу устало
И не пар выдыхает, а дым.
Чтоб в кабине стекло обметало,
Надо все-таки быть молодым.
А у этого и половины
Жаркой жизни еще не прошло, —
И когда он влезает в кабину,
Сразу запотевает стекло.
Я начал стареть,
когда мне исполнилось сорок четыре,
И в молочных кафе
принимать начинали меня
За одинокого пенсионера,
всеми
забытого
в мире,
Которого бросили дети
и не признает родня.
Что ж, закон есть закон.
Впрочем, я признаюсь,
что сначала,
Когда я входил
и глазами нашаривал
освободившийся стол,
Обстоятельство это
меня глубоко удручало,
Но со временем
в нем
я спасенье и выход нашел.
О, как я погружался
в приглушенное разноголосье
Этих полуподвалов,
где дух мой
недужный
окреп.
Нес гороховый суп
на подрагивающем подносе,
Ложку, вилку и нож
в жирных каплях
и на мокрой тарелочке —
хлеб.
Я полюбил
эти
панелью дешевой
обитые стены,
Эту очередь в кассу,
подносы
и скудное это меню.
– Блаженны, —
я повторял, —
блаженны,
блаженны,
блаженны…
Нищенству этого духа
вовеки не изменю.
Пораженье свое,
преждевременное постаренье
Полюбил,
и от орденских планок
на кителях старых следы,
Чтобы тенью войти
в эти слабые, тихие тени,
Без прощальных салютов,
без выстрелов,
без суеты.