Вслепую силы: ты не на параде.
Услышим тишь. Почуем благодать.
Не ощутим волнения на глади.
Остановись. И наг и недвижим
Застынет мир, и реки подо льдом все.
Но главное, что мы не побежим
И в Петербурге снова не сойдемся.
«Я думаю с усмешкой анонима…»
Люби лишь то, что редкостно и мнимо…
Я думаю с усмешкой анонима,
Письмо не опустившего еще:
Любить ли то, что редкостно и мнимо,
Или напротив – явно и общо?
Чумных надежд собою не питая,
Плету венок на некую плиту,
А вслед за точкой лезет запятая:
Любить ли то, – читай, – любить ли ту?
Читай – любить, люби читать, и как там
Еще спляшу, последний идиот.
Вот так всегда танцуешь перед фактом,
А он монетку в шляпу не кладет.
Он буржуа, и он проходит мимо,
Закрыв лицо воротником плаща.
Он так похож на ту, что явно мнима
И редкостно обща.
Я иду по Левашовскому,
Потому что я правша.
И выплескивает Медведица
Ночь, как воду, из ковша.
И я сызмала и сызгола
Принимаю черный душ,
И всего меня обрызгала
Эта призрачная тушь.
Так что формулами, твердимыми
От тоски или вины,
Точно пятнами родимыми
Вдоль руки или спины,
Застывает жидкость жирная
На виду и не виду,
А я иду по Левашовскому,
Может быть, домой приду.
«Просыпаюсь. Но с места не сняться…»
Смерть, насколько я с нею сталкивался,
неотождествима с кровью…
Просыпаюсь. Но с места не сняться.
Я в подушку впечатал скулу.
Что-то все регулярнее снятся
Эти пятна на бледном полу.
Но не дергайся. Спи и не сетуй
На остаточный облик беды.
Что отходит под мокрой газетой,
То иные оставит следы.
То останется жирною врезкой,
То пройдет по хребту, по оси,
По невысохшей памяти – фреской,
Как по стенке, – «Прости, не проси…»
Ванну вымыли, надпись оттерли
И могилу убрали песком.
И причастье безумию в горле
Застревает корявым куском.
«Ты живешь широко, не боишься ущерба…»
Ты живешь широко, не боишься ущерба,
И на этом стоишь —
Невербальная ива, наивная верба,
Полусохлый камыш.
Продлевай этот ряд до свободного места,
Выбрось руку в мороз.
До жестокого крупа и крупного жеста
Ты почти что дорос.
А недавно еще колотило, казалось,
Не сойдя и умру,
Если небо свинцовой ладонью касалось,
Разрывая кору.
Столько вобрано мути – пускай этот климат
Серовато-бесстыж,
И разрывы как форму движенья воспримут
Верба, ива, камыш, —
Укрупняюсь, слабею, и сохну, и мокну,
И тону на плаву,
Но чем глубже разломы и драней волокна,
Тем свободней живу.
Отталкиваясь от перил,
От их сквозящей жути,
Болтался в лямках и парил
Весь мир на парашюте.
Черно поблескивал агат,
И, обнажив колено,
Садилась в воду на шпагат
Дразнящая Селена.
Ты знал, что истина проста,
И проще и жесточе,
Чем тот, кто падает с моста
В уют и ужас ночи.
«Небесшабашно, но бесштанно…»
Небесшабашно, но бесштанно
Все проживу и перелгу:
Вот перегнивший плод каштана
Едва виднеется в снегу;
Вот слепнущий зрачок трамвая
Среди белесоватой мглы
И дуг безумная кривая,
Сведенных, точно две скулы;
Картина, схваченная в целом,
Кино на влажном полотне,
И листья тополя на белом —
Почти как Жуков на коне.
Свернутся в трубочку детали,
Пожухнут, обратятся в слизь;
Еще вчера они витали,
В набрякшем воздухе вились, —
А нынче… И куда ни глянешь —
Пустоты, прочерки, прогал
И до смерти блестящий глянец
Все пережил и перелгал.
«Четвертую тетрадку умараю…»
Четвертую тетрадку умараю,
Однажды запульсирую скорей,
И вот оно, – допустим, умираю
Среди плаксивых баб и лекарей.
Движенья неуверенны и слабы,
Еще потрепыхался и задрых.
Перемешались лекаря и бабы.
Я их любил. Особенно вторых.
И тут бы, сквозь оплавленные лица
Взмывая в стилистическую высь,
Рассчитанной истерикой залиться,
Полувлюбленным клекотом зайтись.
Я их любил, – прислушаться: посуда
Уже звенит на вираже крутом, —
И умереть. И жить еще, покуда
Я их люблю. И дальше. И потом.
«Преодолев дурную мутотень…»
Преодолев дурную мутотень
Усильным, постоянным напряженьем,
Я раз и навсегда отбросил тень
И стал ее рабом и отраженьем.
Она была тогда еще мала.
Шла жизнь, бездарная и молодая,
И тень меня хранила, как могла,
То расходясь со мной, то совпадая.
Не я пугался страсти и стыда,
Взмывал на стены, крыльев не приделав;
Мне тень не позволяла никогда
Выплескиваться из ее пределов.
Мне хорошо. Душа не голодна.
Все было так, что лучше и не надо.
Спасибо, тень, ты и теперь одна
Меня удерживаешь от распада.
«Рябина с лицом безразличным…»
Рябина с лицом безразличным
Стоит, как святой Себастьян.
Такого покоя достичь нам
Мешает душевный изъян.
Все так же мы пыхаем резво,
До самых краев налиты,
Все так же вскипаем, как джезва,
В законных пределах плиты.
И если по жилам кофейным
Потянет иная струя,
И если запахнет портвейном,
То знайте, что это не я.
Не я, не другой и не третий
Недельной щетиной оброс.
Рябина не спросит – ответь ей
Ничем на ее невопрос.
Послушай, какого же ляда
Я так не умею пока —
Погасшая дырка от вгляда
И узкая зелень белка?
«Ночь, как разбитое стекло…»
Ночь, как разбитое стекло,
Прозрачна и остра по слому.
Я не умею жить светло,
По-доброму. Давай по-злому.
Кому не пожелаешь благ?
А шепот внутренний невнятен,
И в стенку влипнувший кулак
Почти не оставляет вмятин.
О, как я стану нарочит,
Зело любезен и приятен.
Пускай рукав кровоточит,
А кровь не оставляет пятен.
Пусть будет диалог остер.
Сымпровизируем на рыбу
Втроем – актриса, и актер,
И кровь, бегущая по сгибу.
Какая чистая стена!
Все выльется в игру и дрему.
Нет слов. И пауза длинна,
Прозрачна и остра по слому.
«Я дождался августовских звезд…»
Я дождался августовских звезд
И не ощутил знакомой дрожи.
Но, должно быть, в вынужденный пост
Хлебово чем жиже, тем дороже.
Что ж, перешибай меня соплей
И глуши меня, как рыбу, толом,
Только между небом и землей,
А не между потолком и полом.
Я дождался дорогих гостей,
И не подвели. И не подвяли
Эти, как их, шляпки от гвоздей,
Соль вселенной, лампочки в подвале.
«Нахохлившись, что твой орангутан…»
Нахохлившись, что твой орангутан,
Смотрю, как торт щетинится свечами,
И вижу недуховными очами
Цветущий, точно молодость, каштан.
Не мне его стереть или стеречь
На городском поганом перегное,
А что до лет, из них очередное
Дохнет на свечи – и не станет свеч.
Иду к каштану, будто к рубежу,
А он себе томится, прозревая.
Я тоже застываю, прозревая:
Наверно, я ему принадлежу.
Когда листва пронизывает стих,
Поэзию не принимая на дух,
Я вижу в этих взрывах и каскадах
Кого люблю – товарищей моих.
Мои друзья теряют во плоти,
Как, в общем, все, что тянется и длится.
Их милые измученные лица
Становятся бесплотными почти.
Зато душа, как дерево, поет,
И, напрягая связки книг и файлов,
Мы входим в вечность. Тесно. Свидригайлов
Нам веники с улыбкой раздает.
«Не богом, но хирургом Баллюзеком…»
Не богом, но хирургом Баллюзеком
Я излечен и жить определен.
Сорокалетним лысым человеком,
Казалось мне, он был уже с пелен.
С глубокими смешливыми глазами,
С какой-то синеватой сединой, —
И только так, как будто и с годами
Принять не может внешности иной.
За переборкой умирала дева, —
Бескровная, но губы как коралл, —
Итак, она лежала справа. Слева
Синюшный мальчик тоже умирал.
Я наотрез отказывался сгинуть,
Вцеплялся в жизнь, впивался, как пчела,
Пока она меня пыталась скинуть,
Смахнуть, стряхнуть, как крошки со стола.
Я не хотел ни смешиваться с дерном,
Ни подпирать условный пьедестал
И, полежав под скальпелем проворным,
Пусть не бессмертным, но бессрочным стал.
И, уличенный в некрасивых шашнях
С единственной, кому не изменю,
Я предал всех. Я предал их, тогдашних.
Я всех их предал слову, как огню.
И если мы обуглены по краю,
То изнутри, из глубины листа,
Я говорю, горю и не сгораю
Неопалимей всякого куста.
…Вновь я пошутил, —
Когда я так начну стихотворенье
И смеха не услышу ниоткуда;
Когда, встречая забастовкой кризис,
Оркестр моих карманных музыкантов