Гимн Советского Союза из репродуктора доносится — стало быть, шесть часов.
— Дядя Влас, что-то Одолень потный стоит, шерсть всклочена, — сказал Саша, намекая, что не прочь бы поводить лошадь.
— Ерунда! Валялся на подстилке, — ответил Влас и велел Саше орудовать особо точным инструментом — лопатой. Вот ведь какой дед! Знает очень хорошо, как хочется Саше после долгого перерыва верхом сесть… Видно, не решается, Милашевского-старшего ждет. Точно: только появился отец, Влас его в сторону отзывает. Шепчутся о чем-то. После этого Влас подходит с ухмылкой к Саше:
— Хватит с лопатой тютюшкаться — того и гляди, черен треснет, делом надо заняться, — и сам подсаживает Сашу на Одоленя.
И как только взял Саша сыромятный повод в руки — исчезла давившая уши утренняя тишина, вялости и лени словно не было. Он треплет гриву, гладит лоснящуюся шею, посылает лошадь в галоп и чувствует, как в нем воскрешаются и наполняются смыслом, жизнью дорогие и изначальные слова — ветер, птица, дорога, вера…
Накануне Дерби отец на этом же месте, где сейчас стоит и наблюдает за разминкой, долго занимался с Одоленем, у которого вдруг начала греться правая передняя нога. Тогда Саша, занятый исключительно собой, не обратил на это особого внимания, а сейчас сердце защемило, едва припомнил он, как одиноко и обреченно стоял тогда отец в вечерних сумерках на опустевшем уже ипподроме, терпеливо, хотя, наверное, почти не веря в успех, лил и лил из шланга холодную воду на ножку Одоленю. Саше и в голову тогда не пришло, что отец был готов снять Одоленя со скачки и не сделал этого лишь из-за своего Сашки, лишь желая вызволить его из беды, которую чувствовал своим родительским сердцем. Милый отец! Саша, сколько помнит себя, всегда относился к нему с благоговением, безоговорочно и безусловно, как раз навсегда данное признавая его превосходство. А если отца обижали или если ему очень не везло, то Саша сердился на обидчика или огорчался, но отец все равно оставался идеалом — он не мог вызывать жалости, не мог быть виноватым или наказанным справедливо. И, может быть, из-за этого Саша привык связывать все свои надежды на жизненный успех с одним только отцом, до семнадцати лет вел себя словно желторотый птенец с постоянно раскрытым клювом, а надо было, очевидно, не ждать, пока тебе в клюв новую порцию положат, а самому действовать, помогать отцу и, может быть, то сделать, что отец не умел. Милый и бедный отец! Как несправедлив был к нему Саша, считая, что расплачивается за его грехи и ошибки. Не бессмысленна ли жизнь человека, если она не связана невидимыми нитями и с прошлым, и с будущим? Если ты вправе пользоваться благами, которые дали тебе отец и мать, то ты также в ответе и за то, что они не смогли сделать и что обязан сделать ты — это не только справедливо, но и придает смысл твоему существованию.
Саша проскакал на Одолене двухкилометровый круг, возле кузницы придержал коня.
Вот именно здесь, через служебную калитку, вчера вошли они с Виолеттой рано утром, примерно в это же время, после ночной прогулки на Машук. И кто видел их вчера, тот, думалось Саше, вовсе и не удивился, что они вместе: это же так естественно, это определено давным-давно, это неотвратимо, и если бы не произошло сейчас, то когда-нибудь да соединила бы их судьба. Так думалось Саше.
После проездки он сам покормил Одоленя, завел его в денник.
Закончились работы и на других конюшнях, но никто не расходился, тренеры, жокеи и конюхи собрались в паддоке. Директор ипподрома разрешил провести сенокос — все лето круг берегли, не стравливали, теперь решено было пустить его на корм.
Руководил работами суровый дядя Гриша.
— Можно, я стану в первый ряд? — попросился Саша.
Дядя Гриша насупился:
— В окосиво.
— Что?
— Не в ряд, а в свое окосиво.
— А-а, ясненько, — согласился Саша.
Где ему помнить это ставшее архаизмом слово. Отец-то его и то небось не знал, хотя, будучи мальчишкой, а потом подростком, выходил на деревенские покосы. Осталось от тех времен: все — старики, женщины и дети — одеты чисто и нарядно, хотя идет война; пахнет земляникой, таволгой и подмаренником; стучат молотки по бабкам, свистят косы по росной траве… Ну и обязательно — нестерпимая боль в пояснице: пройдешь свое окосиво и ни сесть, ни лечь сил нет.
Саша ничего этого не знал, но, видно, передалось ему это от отца. Крепко стал, косу взял умело, взмах сделал враз со всеми. «Раззудись, плечо, размахнись, рука!» — в лад да в масть сказано, знал человек вкус и толк в работе.
Загон был небольшим, дядя Гриша, Саша и Аполлон Фомич пересекли круг поперек — туда и обратно, передали косы другим жаждущим.
В промытом утреннем небе четко проступил далекий Эльбрус. Белизна его вершин была удивительно свежа — словно на них не вечные снега, а только что напорошенные.
Визгливо гудела за каменным забором электричка, тарахтел по скаковой дорожке трактор, а над пожухло-зеленым лугом ипподрома беспечно зависали на хрустальных нитях жаворонки — существа, больше всего на свете любящие простор: городские шумы их не пугали — видно, потому, что рядом много лошадей, этих прекрасных животных, так надежно связывающих человека с природой вот уже пять тысяч лет.
1978–1982
Речь идет о конце 60-х — начале 70-х годов.