— Ну, ну, Евхенор! — говорили они тем тоном и с теми жестами, какими человек подзадоривает собаку схватить добычу. — Ну братец! Старик Гирпин приходит тебе на подмогу. Он всегда говорил, что ты — шавка. Докажи-ка ему теперь, что ты храбрец!
Возбужденный их сарказмами, Евхенор нанес быстрый удар и присел. Перепутанный и потерявший голову евнух отнял свои бессильные пальцы от тетивы лука, и блестящая, легкая стрела оцарапала руку грека, так что на ней показалось немного крови. Затем стрела упала на паркет, по-видимому, не причинив ни малейшего вреда.
Насмешливые крики послышались снова, так как Евхенор, оставив свой меч, прильнул губами к ссадине, но, прежде чем прекратился смех, лицо грека судорожно скорчилось и побледнело. С ужасным криком он вытянулся во весь рост и, подняв руки над головой, упал навзничь, окоченевший и мертвый.
Гладиаторы тотчас же бросились вперед, и пять или шесть сабель вонзились в тело евнуха чуть ли не раньше, чем их товарищ коснулся паркета. Затем Люторий и Евмолп, отдернув занавес, исчезли в темном углублении, находившемся позади. Тотчас же оттуда послышалось восклицание удивления, крик о пощаде, топот ног, падение какого-то тяжелого предмета обстановки, и показались два гладиатора, тащившие с собой бледного, запыхавшегося и бессильного старика, с налившимися на лбу жилами.
— Цезарь убежал! — сказал он, оглядывая всех блуждающим взглядом. — Вы ищете цезаря? — Затем, видя зловещую усмешку трибуна и бросив всякую надежду не быть узнанным, с каким-то достоинством, которого не могли умалить ни его грубые одежды, ни беспорядочный вид, он скрестил на груди руки и прибавил: — Я — цезарь! Бейте! Не жду ни пощады, ни помилования!
Трибун минуту ждал и думал. Уже первые проблески дня проникали во дворец, и обращенное кверху лицо Спадона казалось отвратительно серым при бледном и холодном свете зари. Все было теперь во власти Плацида, и он спрашивал себя только об одном: убить ли ему цезаря собственной рукой и через это приобрести огромные права на благодарность его преемника или же предоставить его разъяренным солдатам, которые немедленно умертвили бы его. В последнем случае он обратил бы его смерть в простой акт общественного суда, причем он сам являлся бы здесь лишь простым орудием долга. Кое-какие соображения о характере Веспасиана склонили его к последнему образу действий. Он обратился к гладиаторам и велел им бдительно следить за пленником.
Громкие крики и шум шагов многих тысяч вооруженных людей возвестили о том, что возмутившиеся легионы собрались ко дворцу и уже переполнили дворы массой дисциплинированных солдат, выстроившихся под своими орлами, во всей величественной стройности и пышной торжественности войны. При свете наступающего дня можно было рассмотреть их плотные ряды, тянувшиеся от самых ворот по обширным дворцовым садам, а холодный утренний ветер трепал по воздуху знамя, на котором уже значились инициалы нового императора — «Titus Flavius Vespasianus Caesar».
Когда Вителлий, со связанными руками, с двумя гладиаторами по бокам, вышел в дверь, в полночь еще принадлежавшую ему, одно из этих знамен блеснуло перед его глазами при свете поднимающегося солнца. Тогда все его тело как-то согнулось, и голова склонилась на грудь: он понял, что пришел горький час смерти.
Но в план трибуна не входило, чтобы лицо его жертвы скрывалось от всеобщего внимания. Он сам поднес свою саблю к подбородку императора и заставлял его поднимать голову все время, пока солдаты освистывали, поносили и вышучивали своего прежнего властителя.
— Дай им посмотреть на твое лицо, — говорил бесчеловечный трибун, — даже в этот час ты еще самый замечательный человек в Риме.
Тучный, бледный, опухший, хромающий, в беспорядочной одежде, свергнутый император еще сохранял какое-то царственное величие, когда выпрямился во весь рост и сказал своему врагу:
— Ты ел мой хлеб и пил мое вино. Я осыпал тебя богатством и почестями. Вчера я был твоим императором и хозяином. Сегодня я твой пленник и твоя жертва. Но и теперь, в объятиях смерти, я говорю тебе, что ценой моей жизни и власти я не хотел бы быть на твоем месте, трибун Юлий Плацид!
Это были его последние слова, так как, когда его вывели на Священную дорогу, легионы окружили его, умертвили и рассекли на куски, бросив останки его тела в Тибр, спокойно и бесшумно протекавший под стенами Рима. И хотя верная Галерия собрала их, чтобы достойно похоронить, однако очень немногим пришло в голову оплакивать обжору Вителлия: вместо него царил добрый и трезвый Веспасиан.[36]
В окруженной землею бухте, защищенной лесистыми холмами, под безмятежным и безоблачным небом, на переливающейся поверхности Средиземного моря неподвижно стояла на якоре галера.
Галера, видимо, немало пострадала от ветра и непогоды. Рангоуты были сломаны, и снасти собраны. Широкий четырехугольный парус, разорванный и починенный, лежал на носу, на время забытый и наполовину развернутый для починки, тогда как двойные скамьи для гребцов были незаняты, и на обеих сторонах в воду были погружены длинные весла. Как о морской птице, на которую она походила и судьбу которой разделяла, про галеру можно было сказать, что она так же сложила свои крылья и спокойно уснула.
На носу галеры сидели два человека, погруженные в созерцание окружавшего их прекрасного пейзажа с жадностью молодости, здоровья и любви. Они не думали ни об опасности, которую им пришлось видеть так близко, ни о несчастиях на земле и на море, какие еще ожидали их впереди, ни о бедствиях, грозивших им, ни о трудностях, предстоящих на пути, ни о той непрочной нити, на которой висело их настоящее счастье. Для них довольно было видеть перед глазами один из прелестнейших островов Эгейского моря и находиться вместе.
Скрываясь от зноя, мореплаватели проводили время полуденного отдыха под палубой. Иудей Элеазар сидел в задней части судна, погруженный в размышления о своей стране и несчастьях своего народа, о раздорах, парализовавших силу Иудейского льва, и ужасных доблестях царственного охотника, который медленно и искусно загонял его в безвыходное положение. Было бы уже слишком трудно противиться Титу, имея свободными обе руки, на что же можно было надеяться, когда одна рука разрушала усилия другой? Глаза Элеазара, казалось, обнимали оливковые рощи, скалистые утесы и переливающуюся на солнце воду, но в это время ум его созерцал совершенно иные сцены. Он видел своих мятежных соотечественников, вооруженных мечами и копьями, отважных, буйных, полных того мужества, которое заставляет человека бросаться очертя голову и благодаря которому атака его народа считалась неотразимой. Но им недоставало той холодной, методической дисциплины, той твердой и постоянной уверенности в себе, которая так необходима в трудной и долгой защите. Вместе с этим он видел длинные ряды, правильно выстроившиеся под римскими орлами, боевой порядок легионов, их укрепленный лагерь, железную дисциплину, искусные маневры и ту спокойную, самоуверенную силу, которая с каждым днем делала все неизбежнее гибель и разрушение его народа. И он нетерпеливо начинал двигаться на месте, как человек, почувствовавший гнет сковывающих его цепей, до такой степени сильно ему хотелось бы быть среди своих соотечественников, вооруженным с головы до ног и с копьем в руке.