Прокричали славу дорогому гостю, и вино опрокинулось в глотки. Генрих не смог вразумительно ответить на вопрос, отчего он так мало пьет, его хлопнули по плечу, и полупустая кружка ненароком оказалась в руке у соседа.
— Песню! — гаркнул кто-то.
— Песню, песню! — Фабиан, тебе петь! — Всем петь! Ecce quam bonum… — Нет, замолчи! Ты гугнивый! — Я гугнивый?! — Тихо, вы! Пусть Фабиан поет, пока трезвый! — Как это трезвый? Он что, не пил с нами?! Позо-ор!.. — Тихо, вы, все! Молчать! Пой, Фабиан! — Что ты вчера пел, про доктора Фауста! А господин Шварц подыграет! Да, господин Шварц?
Дядюшка, весело оскаляясь и косясь на Генриха, перебрал лады. Фабиан — тот, кто прыгал на скамье, коренастый и толстощекий, со сросшимися бровями — махнул рукой на Франца, который никак не мог закончить невнятное объяснение, затем подмигнул музыканту и стукнул о стол, отбивая счет.
— Приехал доктор всех наук
И с ним его нечистый друг
Из Виттенберга в Лейпциг.
Окончен день, настала ночь,
А без вина совсем невмочь —
Такое, право, горе…
Голос у Фабиана и впрямь был неплох, и петь он был превеликий мастер. Низкий звон гитары странно волновал сердце, придавал шуточной песенке некое важное тайное значение, которого она конечно же на самом деле не имела… Улыбайся, улыбайся, говорил себе Генрих, и когда вино добралось до головы, песенка вправду предстала смешной.
— «Здесь кто-то глуп, а кто из нас —
Про то узнаем мы сейчас», —
Ответил доктор Фауст.
И подбочась кричит с седла:
«Вперед, толстуха, но, пошла!» —
И бочка поскакала!
Застолье взревело: каждый вообразил чародея верхом на бочке и ужас хозяина, проигравшего залог. Песня кончилась, Фабиана и господина Шварца наградили рукоплесканиями. Генрих взглянул на Дядюшку; тот беззвучно расхохотался, потом шепнул ему на ухо, прикрывшись ладонью: «Было, было! Почти в точности так! Не седлал он ее, это приврали, а прочее… ох!»
Опрокинули еще по кружке. Попытались исполнить круговые куплеты — каждый по четыре строки, да, на счастье Генриха, сбились и замяли пение за два человека до него. Сосед слева по имени Антон взял через стол лютню и, зачем-то оглянувшись, завел: «Пошла я как-то на лужок…» Немецкие нечетные строки чередовались с латынью в четных, и ежели родной язык певца говорил о сравнительно благопристойных предметах, латинские обороты были таковы, что Генрих залился краской и потупил глаза в стол. Боже небесный, вот так песенка. Куда там Катуллу…
Теперь хохотали не столь дружно: видать, в латыни не все одинаково преуспели. Следующая песня была чисто немецкой, но не более приличной: «Девица по воду пошла, трала-ла-ла! Девица воду пролила, трала-ла-ла!..» Дядюшка молча посмеивался.
Часом позже хмель настроил собравшихся на возвышенный лад. Застолье поредело и утихло (ибо самые шумные уже оказались под столом и не могли идти в счет). Лютню взял Фабиан, нежданно-негаданно снова протрезвевший. Собутыльники пригорюнились — народная баллада была превыше похвал. Приятель Фабиана, доселе не певший, подтянул в терцию:
Расчеши свои волосы, Лоре,
Позабудь свое горькое горе!
Не забыть, отвечала она,
Унесет мое горе волна…
Было за полночь, когда Генрих и господин Шварц покинули трактир, нарочито шумно прощаясь со всеми добрыми друзьями и пошатываясь. Звездная июньская ночь оказалась светлым-светла, небо, синевато-серое, как бывают цветы сирени, все еще белело на закате, и даже камни мостовой отчетливо виднелись под ногами. Глотнув влажной ночной свежести, Генрих ускорил шаг.
— Ну как? — осведомился нечистый. Он, разумеется, был совершенно трезв. — По душе тебе новая жизнь?
— Странно, — ответил Генрих. — Будто сон снится, и знаю, что надо проснуться, работа ждет, и не могу…
— Бедняга, — Дядюшка добродушно рассмеялся. — Досталось тебе… Ну да ничего, эти страхи ненадолго. Теперь нет над тобой руки, веселись хоть всю ночь!
— Не сказать, чтобы мне очень понравилось это веселье. Фабиан хорошо пел, но что до остальных…
— И правильно! — горячо подхватил Дядюшка. — Всю жизнь проводить в трактирах — это для пьянчуг вроде Франца. Ты же сумеешь иначе распорядиться своей свободой, найдя более возвышенные удовольствия. Думаю, доктор Майер теперь изменит свое отношение к тебе, мой милый Генрих, и вы проведете вместе немало приятных часов… — Заметив тень, пробежавшую по лицу юноши, он перебил сам себя: — Должен сказать тебе, что я глубоко уважаю почтенного доктора. Сейчас он, несомненно, один из самых образованных людей в городе, я доволен, что не ошибся в нем. Но, не пойми меня превратно, молодому человеку с твоими дарованиями не место в захолустье. Я уверен, что в скором времени твой наставник скажет то же самое. Уж если ты добрался сюда из своей деревушки, следует продолжить путь к храмам мудрости, верно я говорю? Мир велик, и в нем много университетов…
— Я хочу в Гейдельберг…
— Э, чепуха! Для чего менять глушь на глушь? Отправляйся в Париж, вот о чем я хотел сказать! Сто лет назад я сказал бы: поезжай в Италию, не сейчас Болонья и Падуя уже не те, совсем не те… У тебя все задатки медика, но только во Франции ты найдешь людей, которые способны читать человеческое тело, как ты читаешь книги. Они на верном пути, да, на верном пути, говорю тебе это как бессмертный дух. С иными из них я не отказался бы помериться силами, хоть в шуточном поединке! Да и не в одном этом отношении Париж есть город, где многому можно научиться. Слыхал ли ты такое имя — Пьер Абеляр?.. Эх! Ну, не беда, не беда, все еще впереди. Неплохо бы тебе выучить французский, но и это успеется, а для начала довольно будет и латыни. Но клянусь, что парижский университет достоин тебя, лучшего не пожелал бы и твой отец! Четыре столетия он вскармливал лучшие умы Европы, те камни помнят… кого только они не помнят! Если ты не слишком утомлен, я рассказал бы тебе немного…
Голоса далеко были слышны в тихих переулках. Караульщики окликнули было двоих прохожих, но несколько монет побудили их продоложить путь, а господин Шварц как ни в чем не бывало снял с плеча свой диковинный инструмент и запел французскую песенку. Генрих внимал звукам незнакомого языка, радостно улыбался ночным сумеркам и чувствовал, что дух его понемногу укрепляется. Отступили страхи и невнятные сожаления о чем-то утраченном. Действительно, потеря прежнего тела ничто по сравнению с тем, что обретает душа. Та самая душа, которая не далее как нынче днем билась, словно в темнице, не находя выхода! Невежество, черная работа, келья в католическом монастыре — вот страшный сон, от которого я проснулся! Новое имя… да, новое имя, но сущность моя осталась неизменной, вот что важно, и притом получила свободу…