Не в силах произнести ни слова, умирающий Педро Барба сделал несколько шагов и рухнул под ноги карлику, который лишь подпрыгнул и продолжал путь, словно ничего не случилось.
Через некоторое время, когда баск Иригоен находился по пояс в воде посередине ручья, он расслышал смутный гул, будто приближается миллион ос, и когда сообразил, что это рой стрел, летящих ему навстречу, уже не успел погрузиться в воду и встретил свой конец, плавая как бревно, которое вскоре сожрут кайманы.
Давид Санлукар остался в одиночестве в сердце густой сельвы, на незнакомом острове, в окружении полусотни дикарей, готовых отплатить ему за всё совершенное зло. Но у него даже не сбилось дыхание и не участился пульс, он не произнес ни единого слова, которое могло бы выдать его страх.
Он точно знал, что умрет, но также знал, что этот путь он выбрал в тот день, когда решил покинуть шаткий фургон циркача, с убеждением, что рожден не для того, чтобы смешить, а для того, чтобы заставлять плакать.
И многие рыдали по его вине.
Голиаф устал от того, что его закидывают тухлыми яйцами и обращаются как с бездушной и бесчувственной марионеткой, и тут наружу выплеснулась подавленная жажда причинять боль. Во всех поступках он всегда выбирал сторону зла, даже сознавая, что настанет день, когда ему придется дорого заплатить за свои зверства.
Он он также всегда был убежден, что каким бы суровым ни было его наказание, ничто не сравнится с тем, что он без какой-либо вины родился сыном шлюхи, уродливым и несчастным карликом.
Наблюдая, как труп Патси Иригоена медленно уплывает вниз по течению, он понял, что не стоит более стремиться к несуществующему спасению, прислонился спиной к толстому стволу, обнажил огромную шпагу и исполнился решимости дорого продать свою жизнь, унеся с собой нескольких преследователей.
Но никто не вышел ему навстречу.
Никто.
Шли часы, настала ночь, и сельва, казалось, превратилась в каменный лес, молчаливый и неподвижный, как самый далекий край вселенной.
Лишь пела какая-то удивительная птица.
Божественный голос!
Он монотонно повторял эти слова. Господи Иисусе! А потом снова умолкал, погружаясь в безграничное безмолвие чащи.
Божественный голос!
Он спрашивал себя, зачем выкрикивает эти глупые слова, не имеющие никакого значения в подобные минуты. Божественный голос, божественный голос, повторял он на превосходном испанском, которого прежде не слышали эти джунгли. Эти слова звучали как заклинание или, может, в последние минуты жизни он призывал Господа и его благодать.
— Нет ни Христа, ни дьявола, — пробормотал он, устав слушать невидимую птицу. — Это я принял решение, и сейчас уже поздновато раскаиваться.
Всю ночь он провел в страшном напряжении, в полной уверенности, что с первыми лучами зари на него нападут, но этого не случилось. В плотным и зеленоватом, будто призрачном свете наконец показались контуры кустов, папоротников, лиан, высоких деревьев и многочисленных орхидей, хотя ни один голос или шорох не выдавали присутствия полусотни обнаженных индейцев, скрывающихся где-то поблизости и готовых с ним разделаться.
Когда солнце достигло зенита, робкие лучи проникли сквозь полог деревьев до напитанной влагой лесной подстилки, а один лучик даже заискрился на кирасе карлика, но Голиаф так и не пошевелился, словно превратился в статую и должен оставаться в этом месте до конца времен.
Он вонзил шпагу в землю и твердо оперся на нее обеими руками, так торжественно, словно приносил клятву — показать невидимым врагам, что ничто в мире не поколеблет его решимости, никакая угроза не заставит пошевелить ни одним мускулом.
Он ждал смерти как величайшей награды, но смерть все не приходила.
Его короткие и деформированные ноги дрожали, и он вот-вот мог рухнуть, как мешок с картошкой, но несгибаемая сила воли заставляла его стоять прямо и оставаться настолько же невозмутимым, как и при виде тех многочисленных страданий, которые он причинил за свою жизнь.
Снова настал вечер, и Голиафа одолевало искушение перевернуть клинок, оперев его рукоятью о землю, и покончить с жизнью раз и навсегда, но он решил, что будет несправедливо уйти не через ту дверь, которую приготовила ему судьба. Не для того он избежал такого множества ее ловушек, чтобы расстаться с жизнью таким недостойным способом.
Божественный голос!
Когда на землю упали первые тени, он снова остался на месте, хотя и дрожал от ужаса, поскольку теперь к усталости и слабости присоединилась жажда, затуманившая разум и заставившая видеть свет там, где была лишь сельва и сумрак.
Божественный голос!
Он проснулся в воде, в глубине каноэ, куда его бросили связанным, и стал жадно лакать, пока чуть не захлебнулся, а потом разразился проклятиями, поняв, что из-за усталости потерял сознание и живьем попал в руки жаждущих мести врагов.
По пути в деревню первым делом он увидел ноги огромного канарца, которого он теперь ненавидел всем сердцем. Тот наклонился, чтобы устроить карлика поудобнее, прислонив к столбу в хижине, и печально заметил:
— Зря ты позволил захватить себя живым, карлик. Они захотят тебя помучить.
— Так я и думал, но к этому мне не привыкать.
— И ты не боишься?
— Я такой мелкий, что кроме ненависти и злобы в меня ничего не вмещается. Я жалею лишь о том, что не перерезал тебе глотку в первый же день. А ты воспользовался моей слабостью.
— Мне хотелось бы тебе помочь, чтобы всё закончилось побыстрее, но эти люди тебя ненавидят. Они топят детей-калек, и ты для них — воплощение зла, восставшее из ада, они уверены, что если не найдется другого демона, готового тебя уничтожить, твой дух будет вечно скитаться по окрестностям и никогда не позволит им жить в мире, ведь они будут постоянно опасаться твоего возвращения.
— Непросто им будет найти того демона, что со мной покончит, — сурово пробубнил карлик. — Насколько мне известно, здесь маловато демонов.
У местных жителей имелись собственные демоны.
Худшим и самым ненавистным из них был, разумеется, воплощающий самые глубокие первобытные страхи тамандуа — отвратительное порождение ада, отчего-то принимающее облик обычного муравьеда, чтобы бродить по сельве и пугать людей.
При этом муравьед сам по себе был животным совершенно безвредным и сильные острые когти использовал лишь для потрошения термитников, а длинный липкий язык — для того, чтобы извлекать термитов из самых глубоких подземных ходов, куда они норовили спрятаться.
И как столь мирный зверь может убить человека, пусть и ростом всего метр двадцать?