Запыхтел, затоптался на месте Претич, давя сочные стебли душистой травы на полу:
– Дети, говоришь?.. Как же это? Да лучше меня, пса окаянного, на куски разрезать!.. Дети должны жить!
Воевода топнул ногой.
– Потише, боярин, плошку смахнешь! – заметил перевозчик.
– В городе собралось вече и решило открыть ворота, если не поспешишь на выручку, – продолжал Будимир. – Кияне теперь на все согласны.
Заныло в груди Претича.
– А старая княгиня с княжатами?.. Не сносить тебе головы, коли не вызволишь их. Ведь Святослав придет рано или поздно, – сказал хозяин.
– Да вот беда – ратников у меня не полная тысяча, – колупая присохшую к столу рыбью чешую, отвечал Претич, – а их верно раз в двадцать больше…
И он заходил по хижине шальным медведем, не зная, чем занять большие, волосатые руки.
– Всему виной бессовестный кесарь Фока, это он натравил кочевников, узнав, что Святослав надолго обосновался в Переяславце… Испугался соседства сильных…
Воевода остановился перед Будимиром, подумал минуту, спросил:
– Много, говоришь, умирают?
Тот кивнул головой, глаза его слипались, гудели конечности и пощипывала рана, к счастью, оказавшаяся неопасной; не хотелось ни о чем думать, а крепко-крепко заснуть в этой уютной хижине, где тянутся и скользят по стенам покойные тени, где в открытое окно полыхает звездный Словутич и чуть припахивает вяленой рыбой.
– Надо вызволить киевлян. Воев у меня уж больно мало. И то сколько рыскал с наказом Блуда по всей северянской земле, чтобы собрать их. Нет бойцов на Руси– все с князем ушли.
Претич опустился на заскрипевшую под ним скамью, притих. Черные блестящие глаза его уперлись в сухую чехонь, прибитую к стене ржавым гвоздем, бессильно свесились руки – теперь он уже не напоминал шального медведя. Он думал о своих детях, оставленных в Чернигове, и мысленно переносился на ту сторону Днепра – в Киев, где каждую минуту могла решиться судьба народа. Но что делать – воевода не знал.
– Рыбки бы завтра наловить да ухой угостить бояр именитых, – думал вслух хозяин, отгоняя звеневшего над ухом комара. – Вот ведь – какой махонький, а трубит во всю избу…
– А? Что ты сказал? – очнулся воевода, скосил глаза, словно два светлых месяца сверкнули из темноты.
– Комар, говорю, тьфу… и не видать самого, а вот, слышишь, трубит-то как зычно.
Воевода вскочил, потопал к окну.
– Гей! Вяченько! – загремел начальнический голос. – Вячко, ершовый парус!
Через минуту у окна появился Вячко, мокрый, измазанный грязью верзила, старавшийся держаться в тени. Воевода через окно потряс его за плечи, порывисто притянул к себе, что-то горячо зашептал на ухо. Рот Вячки растянулся в улыбке.
– Понял, ершовый парус?
– Как не понять…
– Ну и рожа у тебя, братец, вроде каблуками истоптана! Что приключилось-то?
– Мы омыться пошли к реке… и вот – на сома наткнулись под корягой в заводи, – виновато оправдывался верзила.
– Так это сом затащил тебя под корягу? Шельмец он. Ну ладно, ступай… Постель готова?
– Я, боярин, бросил на сено овчину…
– Вот, ершовый парус! Никакого почтения. Овчину бросил! Ну, беги, а не то получишь у меня по шее. Да не забудь: спозаранок…
Повеселевший Претич откинулся от окна, улыбнулся перевозчику, удивленно уставившемуся на него, подмигнул огоньку в плошке.
– Мал, говоришь, комар, а трубит громко? – рассмеялся воевода. – Вот то-то и оно…
– Да что тебя укусило? Эк, разошелся!
– Ничего… теперь спать, баиньки! – Взявшись за щеколду, Претич приостановился, сказал, не оборачиваясь: – Вот только придут ли к утру ладьи из Любеча?
Сквозь легкий полусон Будимир слышал, как зашуршали по траве его тяжелые шаги, потом они смолкли, и наступила тишина. Погас огонек, стало полутемно. Тени слились в одну мягкую, разбавленную серебристым лучом. Призывно кричала лягушка. Там, над серединой Днепра, сазаном вскинулся месяц и застыл в теплом паре и звездах брызг.
– Вставай, будет тебе лягаться!
Мальчик открыл глаза, долго не мог сообразить, где он, потом вспомнил и потянулся. Не хотелось ему расставаться со сладкими грезами. Хозяин, нагнувшись, выбирал из влажной корзины живую извивавшуюся кольцами рыбу. На столе лежала горбушка хлеба и золотистая головка лука.
– Слезай, что ли, подкрепись, скоро начнется… Ночью ладей пришло видимо-невидимо, – сообщил перевозчик, пока Будимир умывался. – Из Любеча спустили. Тамошний посадник, говорят, зол на Святослава, людей не дал, так многие тайком пристали к нашим… Ладьи по уремам спрятаны, за пятьдесят их будет, – он выглянул в окно, – должно, уже скоро переправляться начнем.
Будимир с жадностью набросился на хлеб с луком, съел его, ободрал сухую чехонь, запил кислым яблочником, принесенным хозяином, поблагодарил.
– Воевода-то наш прибедняется, а сам – воин что надо, по всему видно. Как нога? Не опухла?
Будимир отрицательно покачал головой.
– Ждет от тебя Непро-река требы большой: спасением ей обязан! Не поскупись же.
– Проснулся, утопленник? – вошел в хижину Претич.
Воевода держался бодро, весело, хоть лицо – помятое, усталое. Он был облачен в старинную кольчугу с серебряным подзором и нагрудными бляшками.
– Ну, время приспело, станем выплывать, поторапливайся, – сказал Претич и, оглядывая хижину, фыркнул – Сети кругом, будто самого вытащили, как карася.
Спускаясь к Днепру, Будимир поеживался от утреннего холодка. Наскоро умылся, поймал руками легонькую волну на морщинистом песке, рассыпал ее в пригоршнях сверкающими каплями, хлебнул с наслаждением. Горло сжала спазма, на глазах показались слезы. Все здесь, на берегу, – и эта сладкая вода, и длинная плеть – корневище камыша, прибитое к берегу и уже пустившее тугие, острые, как наконечники стрел, ростки, и это голубеющее небо над головой – трогало его, звучало в груди песней… Плавно качнулись водоросли, вспугнули стайку молоди.
Претич раздвинул камыши, прыгнул в ладью и подал руку. Войдя в лодку, Будимир огляделся. Однообразно хлюпала вода под днищем ладьи, да ждали знака настороженные гребцы в подбитых пенькою боевых рубашках.
Претич прошел на нос, украшенный резной головою дракона с синими разводами, облокотился.
– Да будет над нами милость Перуна – извергателя молний! – крикнул он зычно. – А печенеги-кочевники пусть сгинут, как обры! Вперед, детинушки! Отча-а-а-а-ли-ва-а-ай!
Зашуршал камыш, заскрипели весла, ладья подалась и поплыла. Тотчас же стали появляться из камышей другие суда, число их все увеличивалось, словно в сказке, отваливались от берега подмытые земляные комья, превращались в расписные ладьи. Маленькому гусляру казалось – нет числа им, скрытым в тумане. И справа и слева – кругом весело плескали весла.
Лицо Претича сияло; он преобразился, стоял, молодецки подбоченясь, встряхивая густою гривой волос.
Все ближе и ближе приближались руссы к правому берегу. Наконец показались из тумана величественные стены многострадальной Самваты: у берега торчала мачта затопленного корабля, выплыл погруженный в сон вражеский лагерь; отара овец казалась россыпью белых камней…
– Ну, детинушки-огородники, – подняв руки, вскричал воевода, – начинайте помаленьку… начинайте, комарики!
Блеснули в ладьях медные трубы, поднялись к небу…
– Труби! Режь, Вяченько!
Вздрогнули трубы, будто небо раскололось надвое, и вся долина огласилась мощным ревом дружины. Зазвенело в ушах пронзительным звоном; трубы не умолкали, они будто торжествовали, подняв к небу отверстые пасти; они гремели: они воспевали победу. Согласные, ликующие звуки, восходя, охватывали небосвод, – казалось, гром прокатывается над вражеским станом. Был тих и спокоен Словутич у левого берега, а у правого – помутился, заплескал волной.
– Голосите звонче, комарики! – кричал Претич, обнимая дракона. – Дуйте вовсю, огородники! Мать честна, ершовый парус!
Будимир видел, как ожила вдруг Самвата, забегали на стенах люди, трубы издали радостный вздох облегчения, русское знамя затеплилось огоньком и, развернутое вдруг, полыхнуло священным, неугасимым пламенем.