Мне было пятнадцать, и слова учителя привели меня в смятение. Помнится, я едва не плакал, но позже — когда любовная тоска показалась нестерпимой и рассуждения были поверены опытом — все-таки пришел к мысли, что учитель по обыкновению мудр и прав, а кто этого не понимает, тот дурак. Любовь есть болезнь, отнимающая драгоценные часы нашей жизни, которые могли быть потрачены лучше — за книгой, в лаборатории или у одра пациента; любовные мечтания суть болезненный бред; а впрочем, бывают болезни и похуже, с менее приятными курсами лечения. Что до спасения души, то не лучше ли единожды согрешить на деле, чем десять раз — в помыслах, коль скоро тот и другой грех одинаково мерзостен? Благо тому, кто овладел искусством медика, сколь ясно для него многое, скрытое от простецов… Я гордился собой. А ее тогда еще не было на свете.
Славные шутки кто-то шутит с нами. Надо же, чтобы именно она, его дочь, лишила покоя старого дурака, с юности не знавшего любовных терзаний. Не стану клеветать на себя, не все мои любови покупались за деньги, но чтобы каждый свободный миг вспоминать движение, слово, все бывшее и небывшее, сказанное и несказанное — нет, не бывало так. Все-таки наваждение, дьявольское колдовство?.. Да ты и сам этому не веришь. Почему не веришь? Потому что мнится, что не может этого быть. Блестящее построение. А не много ли ты взял на себя, господин профессор?
Человек, опустивший на землю тяжелую ношу, почувствует, как кровь отливает от головы, так что он может упасть без памяти. Случается даже, что каменщик или рудокоп, оставив свой непосильный труд, умирает. Так и я. Нежданное счастье свалилось на меня — любовь, безопасность, честное имя, — и от всего этого я стала слабой. Теперь привычная ноша терпения и ожидания снова легла на мои плечи, и оказалось, что сил у меня еще довольно.
Впрочем, сравнима ли эта ноша с прежней? За мной не следили ненавидящие глаза. Рядом была добрая подружка, наплевать, что иноземка и ведьмина дочь. Мой милый, хоть и далеко, все же существовал наяву и во плоти, я ждала, когда истечет срок, названный им в письме, и каждый вечер после молитвы говорила с ним, как если бы он мог меня слышать. Наш сын уже заявил о себе теми знаками, которые были понятны и мне самой. У меня был свой дом, крыша над головой…
Странен был дом. Слишком велик для нас, словно платье здоровяка для заморыша. Я переселилась вниз, к Янке, подальше от пустой спальни, поближе к веселому огню очага. Вечерами мы сидели в кухне, там же и ели, и мылись, и спали в каморке за кухней — словом, занимали места не больше, чем подобает двум служанкам. Оттого, должно быть, казалось, что остальные комнаты заняты. Кем? Мертвым хозяином? Его приятелями, добрыми людьми, и недобрыми, и нелюдьми?.. Мне было страшно в сумерках проходить лестницей и сенями. Янке, кажется, тоже.
Первое огорчение мы пережили, когда к нам явилась Марта и спросила, дома ли господин Вагнер. Мне пришлось сказать, что муж уехал навестить друга и вернется не позднее чем через восемь недель.
— И месяца не прошло после свадьбы, а уж уехал, — сказала добрая женщина. — И дом на тебя оставил? Ну что же, твои грехи — твои молитвы. Будь здорова.
Что я могла ей ответить? Бездомная девка, которой господин профессор дал свое имя, живет теперь в Сером Доме и называется госпожой Вагнер, а сам он пропал неизвестно куда… Доводов в мою пользу у меня не было, я и сама себя казнила.
К счастью, в тот же день — на третий день после ухода Кристофа — к нам пришел господин Тоцци. Он поступил мудро, дав мне опомниться. Теперь я уже могла говорить о муже, сохраняя внешнюю благопристойность.
Господин Тоцци дал мне понять, что знает, каково то предприятие, ради которого Кристоф меня оставил. Он убеждал меня не бояться, клялся, прижимая ладонь к сердцу, что ужасы, которые народ сочиняет о Фаусте и его гибели, суть не более чем пустой вымысел, что не так страшен черт, как его малюют, что благородное стремление отомстить за учителя непременно увенчается успехом; рассказывал, что знает Кристофа многие годы и совершенно убежден: над этой душой демоны не имеют власти…
Слова его были трогательны и полны заботы, и мне стало стыдно. Днем раньше я в приступе отчаяния от этих нежных и дружеских слов могла бы покаяться в том, о чем не сказал Кристоф: что кольцо было моим, и мое проклятие, а не учителя, он пытается избыть. Но теперь я не сказала этого. Клянусь, что не от страха лишиться поддержки. Боялась другого: не повиноваться мужу, которого не было со мной. Он велел мне не говорить ничего, и я суеверно испугалась, что, поступив наперекор, спугну свое счастье, совсем как бывает с женами из сказок. Что поделаешь, любовь, отчаяние и надежда спокон веков были врагами логики.
Работать по хозяйству мне было решительно нечего, все делали Ада и Ханна. Я шила и ходила на рынок. Покупки не были тяжелы, да к тому же за мной следовала Янка с корзинкой — то ли чтобы мне было не так страшно на людях, то ли сама она боялась остаться без меня. В первые дни я напряженно вслушивалась, не шепчут ли обо мне, искала усмешки в лицах знакомых торговок: шустра ты, милочка, из служанок попала в госпожи; или: что, девонька, каково на одной перине с колдуном?.. Иногда слыхала такой шепот или думала, что слыхала, но открытого наглого вызова, какой потребовал бы ответа, не встретила ни разу. Видно, шепоты отшуршали в первые недели после нашей свадьбы, когда я не в силах была замечать их.
Рябой жене портного, что сшил мне свадебное платье, я еще месяц назад рассказала всю правду о себе — почти всю. Теперь она, должно быть, пересказала приятельницам, что я сирота из ученой семьи, пошла в служанки по крайней бедности, и что обвенчалась я с доктором в церкви, как положено добрым людям, а колдунам заповедано. Так или иначе, мясник и зеленщик здоровались с нами первыми, а приказчик в лавке, отмеряя синего сукна мне и Янке на зимние платья, наговорил нам столько любезностей, что, не будь он торговцем, мы бы в страхе убежали от этого пылания страстей.
После отъезда Кристофа Янка больше не притворялось бедной родственницей, взятой в дом из милости, но все же превращение из беглянки-иноземки в богатую горожанку, «молодую госпожу», как звали ее Ада и Ханна, порядком ошеломило девочку. Она слушалась меня во всем и вела себя до странности тихо, даже тогда, когда мы были с ней вдвоем, и песенки свои напевала чуть слышно.
Досуга у нас с ней отныне было довольно, и мы прилежно занимались немецким. Трудное дело учить язык, когда учитель не понимает ученика! Я накупила на рынке лубков и книжечек с нравоучительными картинками. Жены, мужья, черти и украшения были там представлены в избытке, и я уверилась: Янка знала мою историю. Я спрашивала, откуда она знает. Но для ответа у нее явно недоставало слов, выученных по нашей хитрой методе; к тому же Янка употребляла спряжения как бы наугад, путала второе лицо с третьим, и я не всякий раз была уверена, то ли она говорит, что хочет сказать. Поняла я одно: Кристоф ничего девочке не рассказывал.