Истинный витязь, он жил грядущей битвой. С женщиной наедине не горевал о побитом войске. Окот торопил коня. И торопились его руки, толстые пальцы не справлялись с тесемками Яськиных одежд – оттого смеялся Окот Бунчук. И смеялась Яська. Пыль клубилась им вслед, люди провожали их взглядами. Но едва Окот с Яськой скрылись за ближайшим холмом, как конский топот сразу стих. Хан не поехал далеко.
Игрец и Эйрик посмотрели друг на друга. Впервые за многие дни пути они обратили внимание на свой вид. И поразились. Худший из киевских калик выглядел бы возле них господином. Они стояли грязные среди блеющих овец, в изорванных пыльных одеждах, с перепутанными выгоревшими волосами. Их лица были смуглы от загара и покрыты рыжей щетиной. Кожа на скулах облупилась и потрескалась. На запястьях после колодок чернели корки, а ноги, открытые до колен, были сплошной ссадиной. Об их голени терлись овцы, над их головами вились слепни. Они теперь были жалкие рабы! Полулюди, пропахшие скотиной! Ведущие овец и греющиеся от овец, сами, как овцы…
За все время после Любеча Эйрик не сказал ни одной висы. Они не складывались в его голове, когда руки были скованы колодками, когда на запястьях кровоточили и болели потертости, когда над плечами то и дело зависала плетка. И игрец не искал дудки – с приходом ночи, едва живой от усталости, он валился на траву, где стоял. Овцы – не агнцы, и путь – не любовь. Какие уж тут висы, какая дудка! Где множатся проклятия, там не родятся славословия.
Аил, или зимник, Окота располагался в широкой лощине между трех холмов. Выше аила стояло только святилище. Бахчи же занимали обширное пространство между аилом и рекой. Очень древнее поселение, основанное аланами или болгарами, а может, и того раньше, первыми людьми, еще верившими в то, что нет смерти для человека, есть лишь смерть для животных, этот зимник всегда был невелик и насчитывал в разное время от четырех до десяти жилищ. Однажды пришли печенеги и сожгли его, потом пришли торки и опять сожгли возведенное на угольях, и половцы также жгли. И выжгли людей, выжгли имя поселения, разрушили святилище и могильник. Но место это было удобное для жилья и недолго пустовало. Безвестный предок Окота остановил здесь свою арбу. В холодную зимнюю ночь, спасаясь от ветров, он прятался за холмами. И чтобы не умереть от стужи, тот человек положил в огонь самое дорогое из того, что имел, – колеса арбы, и тем самым приостановил свое движение.
Когда Окот Бунчук посадил здесь разросшуюся орду, аил начал увеличиваться на глазах. Самые сильные и верные всадники, приближенные хана, расположили свои саманные жилища вокруг майдана. Жилищ этих было десятка полтора. Наполовину вкопанные в землю, крепкие и просторные, в особенно сильные морозы они служили прибежищем для всей орды. Дальше по кругу шли овчарни, принадлежащие всадникам: также саманные, из сырцового кирпича, или сплетенные из прутьев, обложенные камнями, обмазанные глиной, обсаженные кустарником. Еще здесь тесно стояли шатры небогатых команов, и конюшни, и новые кошары, а то и просто загоны для овец. Уже на склонах холмов оставалось место для бедноты. Здесь в беспорядке стояли арбы, покрытые кошмами. Под арбами содержались овцы, возле колес паслись кони. Люди из бедноты вместе с приведенными невольниками работали на ханских бахчах, пасли ханские стада, заготавливали корм на зиму. Так кормились сами, иногда годами оставаясь на одном месте. Бедноту никто не считал, потому что никто не оделял ее землей. Арбы бедняков приходили и уходили. Но приходили они явно, а уходили тайно. Перекочевывали в поисках лучших мест. Беднота-кочевники говорили: «Пусть будет земля и небо, пусть будет дорога – тогда и мы будем!» Но потом вдруг опять возвращались, падали хану в ноги и просили его: «Возьми под свой бунчук, посади в свой Кумай». Ведь не всякий половец мог прожить без хана – немного накочуешь с тремя овцами в степи, полной волков, полной самых разных людей. И не отказывал им Окот, садил возле бахчей. Сам же приглядывался – кого из бедноты можно будет поднять за собою в набег.
А подкочевывали к Окоту не только команы. Команов было и немного. Приходили торки, хазары, печенеги, ясы, болгары. И все они называли себя команами и братьями, ибо языки у всех были очень схожи. А степь была для них большим общим домом. Могучие же ханы команов, как повелось, становились им покровителями и отцами, включали их в свои орды, вбирали в себя их силы. Также и Окот всегда был рад принять к себе в войско хорошего витязя и назвать его команом, или куманом, что на языке половца означало – светло-желтый, – пусть даже цвет кожи витязя был бы белый, как у киевлянина, или темно-коричневый, как у мавра. Лишь бы готов он был сражаться на стороне Окота и с русами, и с шаруканидами, и даже со своим Богом. А чтобы сделаться понятным и притягательным для всякого половца, даже для самого темного кочевника, Окот дал своему аилу звучное название – Кумай. Он это ловко придумал. С тех пор люди на многих кочевьях, не колеблясь, говорили: «В Кумае хан живет – за Куманию радеет!» И шли в услужение к Окоту охотнее, чем к шаруканиду Атраку. Да все реже именовали его Окотом – много Окотов в половецкой степи, не сразу разберешься, о каком Окоте речь. Зато всем был известен Бунчук-Кумай!
Игреца и Эйрика на ночь отвели в овчарню. И это была первая ночь, в какую на них не надели колодки и не приставили сторожа. Овчарня была пуста, потому что овец до осени не приводили с пастбищ и содержали там в обширных оградах среди холмов. И новых овец угнали туда же. Зато здесь очень чувствовался овечий дух – под босыми ногами невольников шуршал высохший овечий помет, на одной из саманных стен висели шкуры овец, недавно зарезанных для трапезы Окота и его всадников. В одном углу овчарни стояла маленькая печь из глины и камня, а в другом углу был навален большой ворох свежих камышовых листьев. Пол имел едва заметный уклон и канавку для стока, которая заканчивалась в самом дальнем углу неглубокой выгребной ямой.
Берест и Эйрик легли на камышовые листья и долгое время лежали без движений и слов. Через прорехи в соломенной крыше они видели угасающее вечернее небо и видели первые очень яркие звезды. Пучки соломы в свете заката были малиновые. Также окрасилась в малиновый цвет сплетенная из прутьев широкая двустворчатая дверь. Она смотрела на запад, солнечные лучи пронизывали ее.
Закончился путь, как закончилась жизнь. Игрец Берест увидел себя немощным старцем. У него болело все тело и не хотелось шевелиться. Была злость в сердце, была печаль в душе, и – о, спутник старости! – уголков губ коснулось отчаяние, и они опустились книзу. Голодный, игрец не чувствовал голода. Его глаза, воспалившиеся от ветра и пыли, слезились, и слезы стекали по грязному лицу. Именно теперь игрец очень захотел вспомнить Глебушку и не смог этого. Так же было и с тиуном Ярославом, и с Мономахом. Скоро он понял, что уже не сможет вспомнить никого из тех людей, с которыми он раньше был. Как будто он раньше не был, как будто ему виделся длинный чудный сон и наконец настало пробуждение. Все, что с ним было, – было зыбко и мимолетно. Только небеса оставались вечными и неизменными. И эти прорехи в соломенной кровле, казалось, были всегда. А больше ничего не будет. Закончился путь. Хан Окот бросил их на кизяк, как и обещал. Хан Окот даже двери в овчарню не запер, словно насмехался. Иди же теперь крадучись, беги на запад, пока он еще светел. Найдешь ли свой призрачный Киев?! Степь так велика, что, кроме нее, пожалуй, ничего и нет. Хан Окот, оказывается, так велик, что отсюда даже Киев представляется призрачным…