– Ничего, голос-то ваш как будто знаком мне.
– Мошенник! верно, уж был у меня в руках.
– Нет, не бывал, – отвечал Дмитрицкий, отворотясь, – а припомнил я одного Петруху Фадеева, по прозванью «забубённая голова», который взял меня в науку и учил резать; вот один раз напал он на одного. Мне стало жалко: «Послушай, Петруха, – сказал я, – грех! Его загубим, а жену и детей по миру пустим». – «Вот, смотреть на них, – отвечал Петруха, того пи тронь, да другого не тронь, все будет жалко! Черт с ними!» – «Ну, брат Петруха, ты просто злодей, душегубец, знать тебя не хочу!» – сказал я, да с тех пор и не знался с ним.
– Экие страшные вещи рассказывает! – пришпорил солдат.
– Разговорился, мошенник! молчать, бестия! – проговорил и чиновник, которого задели как будто за живое слова Дмитрицкого. – Убийца, подлец!…
– Петруха-то, чай, получше меня душегуб, а я бы вам указал на него: так бы уж нас вместе с ним в одну палату, на одну цепь.
Сыщик откашлянулся, как будто поперхнувшись, но не отвечал ни слова.
– Пошел! – крикнул он. Тройка поскакала куда следует.
Сыщик в шинели представил Дмитрицкого по принадлежности.
– Честь имею представить самого атамана шайки, своими руками взял, – сказал он.
– Ух! какая рожа! – крикнул пристав, осматривая Дмитрицкого, – так и видно, что убийца!… Что, скольких ты убил на своем веку?…
– Да изрядно-таки; считать не считал, – отвечал Дмитрицкий, смотря пристально в глаза поймавшему его сыщику, – вот, я думаю, они знают.
– Откуда ж мне знать, – проговорил сыщик смутясь. Взор Дмитрицкого напомнил ему что-то, и он содрогнулся
невольно.
– Злодейская рожа! – продолжал пристав. – Весело небось резать?
– Што-с? да как же, весело! Зарежешь, например, такого, как ваша милость, – бесподобное дело!
– Фу, бесчеловечное животное! в кандалы его! Да, покуда здесь, на цепь, в сибирку!
– Ну, кажется, уж теперь вырваться нельзя, Вася? Да и к чему?… Сам себе приюта не нашел, добрые люди дадут приют. Прощенья просим, – продолжал Дмитрицкий вслух, обращаясь к усачу-сыщику. – Хм! счастье! Петруха, забубённая голова, попал в люди!
– Что, матушка, у тебя чайку-то нет и денег нет? – говорила одна старушонка в чепчике, сидя подле постели больной, расслабленной женщины, которая только что очнулась от беспамятства и смотрела на высокую, чистую, но пустынную комнату, где стояла только железная кровать, на которой она лежала, зеленый столик подле и стул.
– Где я? – проговорила слабым голосом больная, в которой невозможно было уже узнать Саломеи, так переменились черты ее лица, огонь глаз потух, жизнь погасла.
– В больнице, матушка, в больнице, – отвечала старуха, – здесь ведь порция-то, знаешь… хоть бы чаек-то свой…
Саломея как будто вдруг почувствовала резкую внутреннюю боль, болезненное лицо ее сжалось; она закрыла глаза, и глухой стон раздался в груди.
– Вот и родных-то, верно, нет никого, – продолжала старуха разговаривать сама с собой, – в две недели никто не навестил… Послушай-ко, матушка, родные-то есть у тебя здесь?
Саломея покачала головою и глубоко вздохнула.
– Послушай-ко меня; если б ты смогла написать просительное письмецо к графским и княжеским сиятельствам… ей-богу! а я бы походила с ним по домам… Так-таки просто написала бы «что я вот такая-то капитанша или майорша… выставишь чин-то, так лучше, знаешь… капитанша или майорша; ну, а потом: ваше графское сиятельство, помогите от милости вашего благоутробного сердца, я, дескать, больная, в беспамятстве лежу, руками и ногами не владею… семейство на руках имею, а нахожусь в больнице, по бедности состояния… ваше, мол, превосходительство…»
– Перестань! – слабо проговорила Саломея, махнув рукой на старуху.
– Ничего, ей-богу, ничего; это уж так водится: хоть господин какой, хоть купец, все равно, – все ваше графское сиятельство и превосходительство; это ничего; никто не отказывается, что я, дескать, не граф… и подают, – иной гривенничек даст, и больше случается…
– О боже мой! перестань говорить!
– Хм! какая ты! Не верит! Добро бы я с бухты-барахты говорила!… Ты уж верь мне. Я и чернилицу и бумаги достану, и скажу тебе, как писать… Не можешь? э-эх! Так вот что: я писаря попрошу написать… да надо будет дать ему, мошеннику, двугривенничек по крайней мере… а он уж так и напишет, чти ты без ног, без рук лежишь… подписать только самой не мешает… да на это-то достанет, матушка, силы, – штука помакнуть перо, да и черкнуть – такая-то асессорша или чиновница, или как, бог тебя знает… говорят ведь, вишь, что ты французинка… Так это еще лучше для господ-то…
Саломея не в состоянии уже была переносить говора старухи; каждое слово ее как будто какое-нибудь отвратительное насекомое ползло по ней; сердце содрогалось от ужаса, чувства раздражались; но нет сил подать голоса, что она страдает, чтоб спасли ее от мучений…
– Что ты сморщилась, матушка, да машешь все рукой?… – продолжала старуха, – болит, что ли, что у тебя? Что ж делать-то?… Терпи!… Колотья, верно? Такие ли у меня бывали колотья: криком кричишь, бывало; а это еще что, как только поморщишься… это еще слава богу…
Глухой, продолжительный стон вырвался из груди больной.
– А! вот, верно, теперь посильнее? Ничего! пройдет!… Так ли еще бывает… Вот если б чайку ты напилась, так как рукой сняло бы… Право! Вот кто-нибудь да положил же тебя в больницу, а никто не подумает проведать, не нуждаешься ли в чем… Или бы уж денег оставили тебе… Больничная-то порция, известное дело: с голоду не умрешь, а сыт не будешь – кашица да суп, вот и всё. Ну, а как поотляжет, так оно и того и сего… а чайку-то особенно… Я уж что за человек, а без чаю не могу обойтиться. Не могу, матушка, ей-богу не могу!… Бывало, ничего, и горя мало, покуда не вышла замуж за станционного смотрителя; а уж известное дело, как побываешь в офицерском звании да поводишься с благородными, так и нельзя – и к себе на чашку чаю надо просить. Ведь, бог знает, не што такое, – трава, а приятно. Признательно, однако же, сказать, как поднесли в первый-то раз, пью я да морщусь; так бы и выплюнула в лахань, да совестно. На первый-то раз тошнило, а после-то как слюбилось – хлебом не корми!… Бывало, десять раз в день поставишь для проезжих самовар – пью не напьюсь. Надо сказать, что и доход-то хороший был от чаю, особливо зимой: иной проезжий прозябнет – сам просит; а другого и призадержишь: «Лошадям-то, сударь, еще надо поотдохнуть, сейчас приехали, а покуда бы вы, сударь, чайку испили». Покобянится, да и нечего делать; а мне «лафа».
Да и то надо сказать, смотрителю в офицерском звании не приходится брать на водку, а как дадут на чай, так отчего не взять? Тут ничего нет неуважительного такого…