— Этот жук принесет мне счастье, он вернет мне утраченное родовое богатство. Он ниспослан самой судьбой и вернет мне богатство, если только я правильно пойму его указания… Я послал за вами, чтобы испросить совета и вашей помощи для уяснения воли Судьбы и жука…
— Увидев столь явное доказательство безумия моего друга, — замечает по этому поводу рассказчик, — я с трудом удержался от слез.
Достигнув цели своего путешествия, Легран велел Юпу забраться на вершину гигантского дерева, таща за собой злосчастного жука. Там, на одной из верхних его веток, как и ожидал Легран, Юп обнаружил прибитый к суку длинным гвоздем череп. Легран велел пропустить жука сквозь левую глазницу черепа и в том месте, где жук упал на землю, приказал Юпитеру пройтись с косой. Когда площадка была очищена от кустов ежевики, стали копать яму…
Чем дальше, тем все очевиднее становилось для рассказчика, что его бедный друг окончательно спятил. То и дело он порывался положить конец всем этим безумствам, но сдерживал себя, так как слышал, что в таких случаях нет ничего худшего, чем противоречить больному, а уж тем более вступать с ним в пререкания и споры. Он был безмерно огорчен и встревожен, но счел за лучшее проявить добрую волю и принять участие в поисках мнимого клада, чтобы больной, так сказать, на собственном опыте убедился в полнейшей беспочвенности своих болезненных фантазий.
Но каково же было его изумление, когда эта, как выражался он про себя, «мания кладоискательства», которой, без сомнения, заразился его несчастный друг, дала вполне реальные плоды.
После многих мытарств и приключений участники экспедиции отрыли весьма увесистый деревянный сундук, прекрасно сохранившийся. Он был надежно окован железными полосами и обит заклепками. Перекрещиваясь, железные полосы охватывали сундук, образуя как бы решетку. Крышка держалась лишь на двух выдвижных болтах. Дрожащими руками, не дыша от волнения, Легран и его спутники выдернули болты. Мгновение — и перед ними предстало сокровище. Когда пламя фонарей осветило яму, от груды золота и драгоценных камней взметнулся блеск такой силы, что они были просто ослеплены…
Когда Легран объяснил своему другу, путем каких умозаключений он пришел к выводу, что здесь должно быть зарыто сокровище, тот не мог не признать, что человек, которого он считал безумцем, находится в совершенно здравом уме и твердой памяти. При этом он не мог удержаться от целого града недоуменных вопросов:
— Но при чем тут жук? И что означали ваши дурацкие высокопарные речи? И верчение жука на шнурке? Что это за странное чудачество? Я решил, что вы не в себе! И почему вам вдруг вздумалось опускать жука в глазницу черепа?
Легран усмехнулся в ответ:
— Ваши намеки на то, что я не в себе, что мое желание отправиться в эту экспедицию на поиски клада — бред сумасшедшего, ваши уговоры лечь в постель и принять лекарство, признаюсь вам, так рассердили меня, что я решил отплатить вам маленькой мистификацией. Поскольку уж вы решили, что причиной моей «болезни» был жук, я надумал именно его сделать орудием своей мести.
Спорить не приходилось. Клад был настоящий, и все опасения друзей, касающиеся мнимого безумия Леграна, развеялись как дым.
Что касается Шлимана, то он, по-видимому, вовсе не собирался мистифицировать своих ученых оппонентов. Скорее всего, он искренно верил, что нашел остатки старой оливы, из которой хитроумный Одиссей якобы соорудил некогда свою кровать. Может быть, он даже верил и в существование мифического циклопа Полифема, кинувшего в море две гигантские скалы. И уж во всяком случае, не простой блажью было его стремление дать гомеровские имена не только своим собственным детям, но даже и приглашенной к ним гувернантке.
Но как ни относись ко всем этим его странностям и причудам, суть дела все-таки не в них.
Важно то, что при всех чудачествах Шлимана, при всех его безумствах, при всех очевидных его наивных заблуждениях и ошибках, клад, найденный им в тех местах, где, по его убеждению, располагалась гомеровская Троя, был настоящий.
ПЕРВАЯ МОДЕЛЬ ВСЕЛЕННОЙ
Однажды я решил припомнить: какие из прочитанных мною книг оставили наиболее сильный след в моей памяти? И тут обнаружилось странное совпадение: едва ли не в каждом книжном заглавии, оказавшемся в моем списке, фигурировало слово «детство».
«Детство: Отрочество. Юность» Льва Толстого.
«Детство» Горького.
«Детство Темы» Гарина-Михайловского.
«Детство Никиты» А. Н. Толстого.
В иных случаях слово «детство» не было вынесено в заглавие, Книга называлась как-то иначе. Скажем, «Школа». Или «Кондуит и Швамбрания». Или «Приключения Тома Сойера». Но суть дела от этого не менялась.
Выяснилась удивительная закономерность. Детство человека, самые ранние, первые годы его жизни занимают в сознании писателей неправдоподобно большое место.
Казалось бы, тут какая-то странная диспропорция. Человек прожил долгую жизнь. Учился, работал, строил, воевал, вырастил детей, внуков, дожил ну, скажем, до семидесяти лет. Детские годы, следовательно, составляют, в лучшем случае, одну седьмую его жизни. Но ему самому они представляются не одной седьмой, не одной пятой, даже не третью, а по меньшей мере половиной прожитой им жизни.
Вот несколько строк из записной книжки Марка Твена. Запись эта сделана в 90-х годах, когда создателю «Приключений Тома Сойера» и «Приключений Гекльберри Финна» было уже под шестьдесят:
«Гек приходит домой бог знает откуда. Ему шестьдесят лет, спятил с ума. Воображает, что он все тот же мальчишка, ищет в толпе Тома, Бекки, других. Из скитаний по свету возвращается шестидесятилетний Том, встречается с Геком. Оба разбиты, отчаялись, жизнь не удалась. Все, что они любили, что считали прекрасным, ничего этого уже нет. Умирают».
Детство Тома и Гека в этом трагическом наброске представляется автору не просто половиной их жизни, и даже не только лучшей ее половиной. Оказывается, что если и было в их жизни что-нибудь по-настоящему ценное, так это только детство. Разбитые, раздавленные, усталые шестидесятилетние старики, они вновь воображают себя мальчишками и умирают, отчаявшись вернуть себе себя, ощутив трагическую невозможность возвратиться назад, в те блаженные времена, когда они жили настоящей, полноценной жизнью. Детство оказывается, таким образом, единственной реальностью их бытия. А вся их последующая жизнь — фикция.
Это, конечно, не совсем обычный и, строго говоря, даже ненормальный случай, обнажающий уродство того мира, в котором прожили свою жизнь герои Марка Твена. Но и в самой этой ненормальности, в самой парадоксальности этого случая тоже отразилась определенная закономерность.