тому же его крайне беспокоил тарантас с почтой. Разгрузка там уже велась полным ходом. Ему показались подозрительными тени, надвигающиеся медленно, но упрямо из-за памятника Анненкову, из-за углов домиков, из-за стволов деревьев.
Просин нерешительно переминался с ноги на ногу, звякнул шпорами:
— Коли он ваш дворник, вы знаете его, ваше высокородие, я побегу. Гляну, что с почтой? Догоню вас. Я мигом.
Седина что хлопок. Одежда ветхая. За порогом буря суровая.
Рудеги
И вихрь нашего счастья запорошил недругов пылью неудачи.
Ибн Зейдун
Неожиданный поворот событий! Облегченно вздохнув, доктор быстро бросил:
— Ребята, отведите его в депо.
— Папа, там дядя Бровко уже на «овечке». Скорее надо!
— Идите. Только не бегите. Просин привяжется…
— Папа, а ты?
— Я выйду на перрон. Погляжу. А где Алеша? Шамси? Будем встречать «скорый»…
Группа рабочих с Геологом уже растворились в темноте, а Баба-Калан все еще не уходил.
— А мне можно… в Джуму.
— Категорически нет.
Они вышли на перрон. Скудно освещались тогда станции военного времени. Керосин берегли. Поблескивали рельсы путей. Пахло мазутом.
Вдали, из ворот депо, медленно в белых облаках пара выкатывался паровоз «овечка», низкий, на восьми шевелящихся колесах-лапах. Выползал, словно чудовище из норы, безмолвно, тихо, бросая сноп желтоватого света из одного только бокового фонаря, едва рассеивающего тьму.
В конце перрона множество голосов. Не расслышать, что говорят или кричат. И не разглядеть кто.
Но блестящие линии рельсов там, ближе к выходным стрелкам, вдруг зарябили тенями бегущих в сторону удаляющегося облака пара. Вопль на всю станцию:
— С-то-о-ой!
И еще, уже хором:
— Стой!
Какие-то хлопки и красноватые вспышки. Вроде стреляют.
Неприятно вот так стоять, вобрав голову в плечи, и чувствовать свою полную беспомощность.
Стреляют по паровозу. Сердце сжимается. Неужели?..
Но уже погас фонарь на тендере. Мигнул и растаял в темноте. Голоса и хлопки удаляются.
«Остроумно! Неужели пешком за паровозом? Сообразили. Но отвернутся и дадут депешу на станцию Джума. А впрочем, Бровко отлично знает, что Георгия надо ссадить на середине перегона.
Доктор не сразу заметил, что рядом с ним на перроне стоит человек в форменной шинели, в фуражке с кокардой. Он узнал пана Владислава Фигельского, учителя математики в женской гимназии, и поздоровался:
— А что это вы на перроне?
— Да ничего. Вот встречаю «скорый».
— Мне показалось: вы заинтересовались вон тем… паровозом.
«Овечка» вдруг свистнула пронзительно и, вновь окружив себя облаком пара и дыма, покатила, убыстряя ход, в сторону семафора.
Прошедший мимо начальник станции громко говорил железнодорожнику:
— Ну, я этому жлобу ижицу пропишу! Не иначе к куме махнул да еще «жезло» не взял. А вдруг бы встречный…
Они ушли, понося упрямого хохла — машиниста 1-го класса Ивана Бровко.
— А они не к куме? Что вы думаете на сей счет, дорогой доктор? — усмехнулся пан Владислав.
— Думаю, что не к куме, — заметил Иван Петрович.
— Очень хорошо, — вдруг сказал пан Владислав. — Он уехал… Добже…
Пан Владислав и Иван Петрович прогуливались по перрону. Сравнительно холодный ветер из Зарафшанского ущелья дул им в лицо. Они молчали.
Фигельский думал о далекой родной Польше, о городе Плоцке, по улицам которого гремели сапожища прусских гренадеров, о горе, о слезах поляков.
Мысли доктора вертелись вокруг Геолога. Раздражало опрометчивое поведение Георгия Ивановича.
Не дождался, когда за ним придут. Побежал на станцию. Что, он не знал, что на каждом шагу, на каждом перекрестке торчат фараоны, поджидающие его?
Дорога-то из города одна. Ведь деповские, которые знают тропу на берегу Сиаба, да и Шамси, провели бы его кружным путем, куда полицейские и сунуться не смеют.
И надо же — честное слово, он сумасшедший — залезть на ходу в почтовый тарантас! Три вооруженных до зубов полицейских! Кучер тоже из охранки.
И он в узбекской одежде… в киргизской приметной шапке бежит… цепляется, залезает в кузов. Тарантас прыгает, швыряет во все стороны… Гремит колесами с железными ободьями о булыжники шоссе. Чертям тошно!..
Да, почту, когда она четыре раза в сутки следует от почтамта до вокзала, слышат во всем Самарканде — и на Регистане, и в военных лагерях, и даже в Агалыкских горах.
Безумец! Залезть в тарантас под дулами винтовок и револьверов. Кто бы мог предположить?
И доктор засмеялся.
— Что с вами, пан доктор? — удивился Фигельский.
— Представьте, экипаж — дьявольская таратайка, дикая четверка. Пьяный в доску кучер. Пьяные черти дрыхнут на материальных ценностях, почтовых переводах, на деньгах. Храпа не слышно. Из-под посылок торчат штыки и сапоги… Ха! Штыки и сапоги! И в адской карете — единственный пассажир. Безбилетный. Тот, кого ищут самые блюстители порядка в сапогах и со штыками. Ищут, чтобы… — доктор выразительно показал на шею… — затянуть веревкой виселицы. И они, дьяволы, везут жертву, не ведая того, из западни, из тюрьмы на свободу… А вы говорите, не надо смеяться…
— Доктор, вы уезжаете?
— Да, в действующую армию… через пять дней.
— На войне вы где? На каком фронте?
— Мой госпиталь стоял в Галиции, в Перемышле. А где сейчас, о том знает командование.
— О, если вы ступите на польскую землю, доктор, поклонитесь ей от любящего ее сына… поляка… пана Владислава.