Лукоянов не спеша двинулся вдоль дома. Парень с девушкой так и стояли в конце дорожки. Они молчали и не заметили Лукоянова. Шел месяц май.
Алексей Толстой
Записки Мосолова
Повесть[9]
В январе 193... года с первым сквозным поездом из Москвы в числе других делегатов мы прибыли в Берлин на конференцию русско-германских писателей.
Мы высадились, как обычно, на Фридрихсбанхоф, хотя после налета французских бомбовозов еще не закончились исправления вокзала, под грудами мусора все еще находили трупы, и в огромных крышах не было ни одного целого стекла.
За поздним временем мы решили не ходить на первое заседание и, оставив в гостинице наши путевки, поспешили в ближайшее кафе утолить голод. В окно кафе мы видели площадь, залитую электрическим светом, и неимоверное скопление людей. Берлин переживал недели «октября». Рупоры громкоговорителей увеличивали возбуждение, крича о (всем теперь известных) событиях, прокатившихся по Западной Европе от Калабрии до севера Шотландии.
Мы курили и болтали. Сосед по столику — седой немец — поглядывал на нас поверх газеты.
— Товарищи, насколько я понял, вы — русские писатели, — обратился он к нам. — Я доктор. Неделю тому назад во время моего дежурства в госпитале умер ваш соотечественник, военный корреспондент Мосолов. Капелька так называемого «парижского газа» попала ему через разорванную перчатку на кожу, беднягу уже ничем нельзя было спасти. В его вещах найден дневник, который я прочел с величайшим интересом и считаю долгом передать вам эту рукопись.
Вслед за доктором мы поднялись по внутренней лестнице из кафе в гостиницу средней руки, где на площадке еще стояли пулеметы и красный фронтовик спрашивал пропуска.
Доктор ввел нас в свою комнату, сбросил с дивана ворох противогазов и предложил сесть. Стены были завешены необычайными рисунками плакатов, созданных суровым гением тех недель, — мрачными, как ненависть, и упрощенными, как движение руки, зачеркивающей старый мир.
— Искусство великого голода, щедро брошенное на перекрестки, на волю ветра и дождя, — сказал доктор, указывая на рисунки. Он вытащил из-под кровати, из чемодана, три клеенчатые тетради, видимо, не раз побывавшие в походной сумке. Это были дневники Мосолова, корреспондента «Известий», погибшего тридцати семи лет от роду в Берлине во время последней попытки остатков армии генералиссимуса Воргана подавить коммунаров.
Эти дневники, записки и материалы мы решили не только опубликовать, но и дополнить их тем, чему были свидетелями сами и что слышали от современников...
...Все это до чрезвычайности просто, дешево и, если бы не было так кроваво гнусно, — походило бы на скверно разыгранную пьесу где-нибудь в пожарном сарае...
Шестнадцатого ноября экстренный поезд французского генерала Жанена задержался в пути на три часа... Жанен назначен Парижем главнокомандующим всеми военными силами белых в Сибири... Полковник Уорд — в сдержанном бешенстве. У него под командой один только Мидльсекский батальон. У Жанена кроме русских — пятьдесят тысяч чехословаков... Итак, Франция кроет Англию, и у нас в Омске спешно перестраивают ориентацию.
...Роту Омского полка, стоящую в почетном карауле, несколько раз уводили греться в зал третьего класса. Там по неделям сотни пассажиров ожидают маршрутного поезда... Все это валяется на полу, старики и дети ходят под себя, потому что на улице пятьдесят градусов мороза... Поминутно визжит дверь, морозный туман ползет сквозь вонь... Это наш тыл...
Солдатешки тоже зябнут в английских шинелях и злобно поглядывают на чешских легионеров... Эти одеты с шиком, — в белые валенки и короткие нагольные полушубки... На вокзале они появляются, чтобы достать спирта у казаков атамана Красильникова. Атаман встречает генерала Жанена. Казаки — у себя в теплушках, окутанных дымом и паром от пельменей, — варят их в чайниках, торгуют спиртом, режутся в карты. Женщинам прохода нет мимо их эшелона. Вот это жизнь!
...Перрон подметен, посыпан песком. Убожество вокзала скрашено хвойными гирляндами, трехцветными флагами и гербами Французской Республики... Есаул в голубом казакине, в белом башлыке с золотой кистью командует казакам построиться. Солнце висит в ледяной мгле, все скрипит... Красномордые, гладкие казаки — шатаются. Пьяны как дым. У пехотинцев Омского полка настолько жалкий вид в плохо пригнанной амуниции, выданной только ради торжественного случая, что их решено построить редкой цепью вдоль линии, с французскими флажками на штыках... Жанен их увидит из окна вагона...
Я дежурю при военном министерстве директории.
Колчак необыкновенно возбужден.
Вообще он подвержен резким сменам настроений. Так, перед тем как ехать на вокзал, он сидел у стола (в военном министерстве), мрачно подперев голову руками... Затем он попросил оставить его одного и через минуту-две вышел с блестящими глазами.
В автомобиле он расспрашивал меня, где я научился так хорошо говорить по-английски, люблю ли я англичан. Слушал мои ответы рассеянно и вдруг вернулся к нашей вчерашней беседе:
— Так вы жили в Сербии?
— Да, ваше превосходительство.
— Напомните мне об этом... через несколько дней.
Все это очень прозрачно... Затем он закрыл глаза и откинулся на сиденье. Нас так подкидывало на ухабах, что с него слетела вице-адмиральская фуражка.
— Тысячи бездельников валяются на вокзалах, — сказал он с досадой, — а улицы разметать некому... Это очень характерно, очень характерно... (Очевидно, характерно для правительства директории...)
Колчак — петербуржец, брезгливый, привыкший к хорошему уходу, к торжественным подъездам со швейцарами и прочее... И вдруг — омская дыра... У вокзала он бодро выскочил из машины, оправил романовский полушубок с морскими погонами, заскрипел обсоюзенными валенками. Из морозного пара вырос перед нами атаман Красильников — грузный, рыхлый, со всклокоченной рыжей бородой на мучнистом опойном лице. Крикнул резким бабьим голосом:
— Здравия желаю, ваше высокопревосходительство!.. (Не просто, а высокопревосходительство... Знаменательно!)
Адмирал что-то сказал ему тихо (я не расслышал), атаман хлопнул себя по серебряным ножнам шашки:
— Все будет в порядке! — но не выдержал тона, захохотал, как филин. Адмирал нахмурился. Атаман тотчас подавился смехом и, извинительно согнув спину, проследовал за военным министром в особые комнаты вокзала. Казаки лихо взяли на караул. Колчак метнул под козырек. Двери сами собой распахнулись. Проходя мимо членов директории (Авксентьев, Зензинов, товарищ Нил — весьма жестокий демократ, занимающий должность что-то вроде секретаря при директории), Колчак поклонился небрежно. Он прямо обратился к полковнику Уорду: