— Мои намерения состоят в том, чтобы не позволить вам уехать одному. Мы должны покинуть замок вместе, этого требует моя честь.
— Превосходно, я понимаю вас. В таком случае извольте взять шпагу или пистолеты, и я к вашим услугам. В том экипаже, который приедет за мной, хватит места для двоих.
— Ни в коем случае, вы поедете только в моей карете и лишь после того, как мы отобедаем.
— И не надейтесь на это. Я был бы сумасшедшим, если бы после всего происшедшего взял в рот хоть крошку вашего хлеба.
— Хорошо, мы будем обедать без свидетелей, и об этом никто не узнает, даже мои слуги. Ведь и вам ни к чему новый скандал, не так ли? Единственное средство к этому — отослать ваш экипаж.
После тысячи препирательств пришлось уступить. Я отправил фермера домой, а этот каналья Торриано до часу дня рассыпался в извинениях, пытаясь убедить меня, что я не имел никакого права препятствовать ему отлупить подлую бабу, в которой я совершенно не заинтересован. Его рассуждение заставило меня рассмеяться, но я сразу взял себя в руки и ответил ему:
— О каком праве вы осмеливаетесь говорить, сударь, применительно к свободному человеку? Я был бы ещё худшим, чем вы, чудовищем, если бы из трусости позволил калечить у себя на глазах несчастную женщину, которая, к тому же, лишь несколько минут назад оставила мою постель, что, полагаю, прекрасно вам известно.
Он изобразил удивление и, как бы желая покончить дело, стал говорить, что эта история не делает чести ни одному из нас, даже если один сложит свою голову.
— А вы знаете, синьор Казанова, я имею обыкновение драться до последней капли крови.
— Это мы ещё проверим. Вы можете выбирать любое оружие, я же считаю себя удовлетворённым и сохраняю вам возможность оставаться в числе живых.
— Тем не менее, мы будем драться.
— Согласен. Что вам угодно выбрать — шпагу или пистолеты?
— Шпагу.
Я словно светился с облака, увидев вдруг, как этот несдержанный человек стал вежлив и предупредителен, когда неизбежность смертельной дуэли привела в замешательство его рассудок, ибо я не сомневался, что оригинал подобного сорта не может быть храбрецом. Сам я нисколько не терял хладнокровия, будучи уверен в неотразимости моего излюбленного выпада, и поэтому обещал себе отпустить его лишь с проколотым коленом.
Изрядно пообедав, мы отправились. Он — без багажа, а я со своим чемоданом, привязанным позади кареты. Граф велел кучеру ехать по дороге в Гёртц, но каждую минуту я ожидал, что он распорядится свернуть налево или направо, дабы найти под покровом леса подходящее место. Однако Торриано хранил глубокое молчание. Когда вдали уже показался Гёртц, он сказал мне:
— Послушайте, лучше остаться добрыми друзьями. Поклянёмся, что сохраним в тайне это грязное дело.
— Согласен, — отвечал я, — но больше ни слова об этом. В своей низости он дошёл до того, что при расставании
хотел поцеловаться со мной.
Я нанял небольшую комнатку на самой тихой улице Гёртца, намереваясь завершить вторую часть моей “Истории смут в Польше”. Тем не менее, потребное для сего время не мешало мне появляться в обществе до того самого дня, который назначил я для возвращения в Триест, где должно было ожидать обещанного мне синьором Загури помилования. Все только и говорили о моём приключении в Спёссе и первое время беспардонно надоедали мне. Я отговаривался, что всё это пустые сплетни. Наконец, видя, что Торриано изъявляет мне прежние знаки приязни, языки умолкли. Сам же граф пытался снова заманить меня к себе, но я каждый раз уклонялся от сего. Это была одна из тех несуразных личностей, от коих надобно бежать со всех ног, как только они появляются. Он женился на той молодой даме, о которой я упоминал, и сделал её совсем несчастной. После пятнадцати лет супружества Торриано умер в нищете, лишившись рассудка, и его приходилось привязывать.
По прибытии в Гёртц я узнал, что в начале октября приступил к делам новый Совет Десяти, а девять новых инквизиторов заменили своих предшественников. Мои усердные покровители, синьор Моросини, сенатор Загури и мой верный Дандоло извещали меня, что надеются выхлопотать мне прощение, но ежели сие не удастся им в течение года, надобно будет совершенно оставить надежду на это. По счастливой случайности в Трибунале оказались приятели моих заступников. Сагредо, один из инквизиторов, был близким другом прокуратора Моросини. Читатель знает, что я был вынужден непременно и как можно скорее возвращаться в Триест. Только в этом городе я мог оказать некоторые услуги Республике. Там представлялась возможность подогревать рвение тех, кто покровительствовал мне, и вырвать, в конце концов, столь вожделенное для меня разрешение возвратиться, которое я более чем заслужил двадцатилетними скитаниями по всей Европе. Достигнув — увы! — сорока девяти лет, я с полной ясностью понял, что уже нечего ждать от фортуны, сей неблагосклонной к зрелому возрасту богини. Но, как я надеялся, жизнь в Венеции позволит мне умилостивить судьбу и, благодаря моим талантам, я смогу обеспечить себе скромное, но пристойное существование. Обширный опыт сделал меня недосягаемым для искушений тщеславия, и я не стремился более ни к титулам, ни к почестям, ни к блеску высших сфер. Я хотел лишь найти какое-нибудь неприметное занятие, доходы от которого обеспечили бы меня самым необходимым, ибо отныне я твердо решился не претендовать ни на что большее.
Я неустанно занимался своей “Историей смут в Польше”. Первая часть уже была напечатана, вторая почти завершена, и у меня оставалось достаточно сведений, чтобы выпустить издание в семи томах. По окончании сего труда я предполагал сделать последние исправления моего итальянского перевода “Илиады”, каковой положил бы начало и другим подобным сочинениям в будущем. При самом худшем раскладе мне можно было не опасаться нужды в сём городе, который доставляет тысячу возможностей многим людям, коим пришлось бы в любом другом месте просить милостыню.
В Гёртце я стал свидетелем кончины графа Карло Коронини, приключившейся вследствие нарыва на голове. Он оставил завещание, написанное восьмисложным итальянским стихом, и отдал мне сей документ, который я свято сохранил, но, по правде говоря, с не меньшей признательностью воспринял бы и само наследство. Трудно вообразить что-либо оригинальнее сего творения, исполненного пыла, утончённости и иронии. Никогда ещё не говорили о собственной смерти с большим свободомыслием. Граф Карло, сочиняя своё завещание, знал, что умрёт ещё до конца месяца. Несомненно, зёрна сумасшествия созревали в его голове, ибо только законченный безумец мог смеяться, думая о своей смерти.