И вот, во второй раз, уже в пятьдесят восемь лет, с пожелтевшими зубами, в каштановом парике взамен собственных волос, потрёпанный авантюрист отправляется без гроша к седеющей неизвестности. Он возлагает все надежды на Париж, особенно, по некоторым причинам, на д'Аламбера. Однако тот недавно умер, а сама столица изменилась, и отнюдь не в лучшую сторону. Всё-таки Казанова изобразил уверенность, посещал заседания Академий, но скоро уехал в Дрезден вместе с братом Франческо, королевским живописцем, а оттуда — в Вену, где брат, благодаря князю Кауницу, вполне преуспевал. Но Джиакомо не был столь удачлив. Некоторое время он служил секретарём у венецианского посланника, однако такое существование было не по нему даже на старости лет. Он всё ещё любил развлекаться искусствами, делать новые знакомства и поддерживать старые и вообще вести рассеянную жизнь. Среди его новых друзей был Да Понте,[9] человек такого же толка, как и он сам. Да Понте рассказывает, что когда однажды они гуляли с Казановой, тот вдруг искривился лицом, заскрипел зубами и бросился через улицу на какого-то человека с криком: “Негодяй, я поймал тебя!” Это был Коста, тот самый лакей, который похитил у него шкатулку с драгоценностями мадам д'Юрфэ. Да Понте оттащил Казанову, но Коста вскоре стал распространять стишки, в коих утверждал, что научился воровать у самого Казановы, и тому лучше прикусить язык. Казанова рассмеялся и сказал: “А ведь мерзавец прав”. Он дружески расстался со своим бывшим слугой, который подарил ему перстень с камеей — последнюю драгоценность из шкатулки маркизы.
И всё же, несмотря на подозрительные знакомства и незавидное положение, Казанова оставался ещё фигурой, пользовавшейся благосклонностью великих мира сего. Ему даже привелось беседовать с императором Иосифом II чуть ли не на равной ноге. Когда монарх сказал: “Я не очень высокого мнения о тех, кто покупает титулы”, г-н де Сенгальт с наивностью спросил: “А как же те, кто продаёт их?” Но подобные мелкие триумфы не доставляют средств к жизни, равно как и учёный труд о вражде между Венецианской и Нидерландской республиками. Казанова потерял даже место секретаря, когда умер посланник. Однажды, обедая у своего аугсбургского приятеля графа Ламберга, он познакомился с молодым графом Вальдштейном и очаровал его. Вальдштейн заговорил о магии. “О ней мне известно решительно всё”, — вмешался Казанова. “Тогда приезжайте жить ко мне в Дукс. Как раз завтра я еду туда”, — ответил граф. Но Казанова не спешил похоронить себя в богемской глуши и ещё целый год продолжал бороться с немилостивой судьбой. Ездил, например, в Берлин, надеясь получить место при Академии. Но, в конце концов, он сдался и стал библиотекарем Вальдштейна за вполне достойное жалованье и на том условии, что с ним будут обходиться, как с благородной особой.
Как заметил Хэвлок Эллис, “во всём мире найдётся немного книг, доставляющих большее удовольствие, чем мемуары Казановы”. Однако ни одно другое сочинение подобного рода не вызывало столь ожесточённых споров как среди тех, кто считает их паутиной лжи, так и среди апологетов. Впрочем, неясности благодаря стараниям учёных мало-помалу разрешаются, и там, где Казанову можно проверить, он большей частью оказывается правдивым. А ведь он писал свои воспоминания между 64 и 73 годами. Конечно, хотя множество заметок и поразительная память позволили ему создать связное повествование, он часто путает даты, смешивает последовательность событий и неправильно их объясняет.
Несмотря на всю свою откровенность, он иногда слишком благоприятно для себя комментирует некоторые обстоятельства. Часто, сознаваясь в сомнительных делах, он тут же умалчивает о других неприятных фактах. Может быть, память была слишком добра к нему, чего нельзя сказать о беспощадных критиках. Там, где невозможно проверить его утверждения — ведь даже науке не всегда удаётся проникнуть сквозь занавеси алькова — его версию нужно принимать такой, как она есть, конечно, с некоторыми ограничениями. Естественно, он похваляется своими доблестями и гордо распушает хвост, но это не должно вызывать излишнего скептицизма. И если великий авантюрист приукрашивает кое-какие сцены (ведь он, в конце концов, был художником, и его труд одно время даже приписывали Стендалю), нам следует с благодарностью принимать его вымысел.
Итак, неужели приключения всё-таки пришли к концу, завершившись в тихой библиотеке мелкого принца, и отныне паутина и пыль будут обволакивать дряхлеющее тело, а ум станет добычей ржавчины?
Теперь он изгнан, забыт миром — тигр загнан в клетку. Никогда уже блестящий кавалер де Сенгальт не пронесётся метеором по европейским столицам, а игрокам у столов фараона не придётся дрожать в надежде или страхе при его появлении. И Венера навсегда потеряла самого постоянного, самого страстного своего поклонника. Невероятно! Но разве нельзя устроить жизнь сообразно своим желаниям? Впрочем, первоначально, пока сам граф жил в замке, ещё выпадали светлые дни — торжественные обеды с обильной едой и изысканными винами, на которые Казанова набрасывался с волчьим аппетитом; беседа, напоминавшая прежние времена; и балы с их одурманивающей близостью красивых женщин, от которых исходил аромат будуара. Иногда приезжали гости пить соседние теплицкие воды, например, добродушно-цинический принц де Линь, дядюшка Вальдштейна, человек большого света; или Лоренцо Да Понте, или другие; все они любят посплетничать, послушать его поразительные рассказы. Ведь, в конце концов, во всей компании никто не мог сравниться с Казановой блестящим остроумием и замечаниями убийственной мудрости. Это — мгновения иллюзорного счастья, за которые старый авантюрист был так признателен Вальдштейну. Однако уже с самого начала ему пришлось узнать, что даже сахар бывает горьким: если приезжало много гостей, графский дворецкий Фельткирхнер, ненавидевший Казанову, давал ему место лишь за боковым столом. Возможно, это было и справедливо — ведь он не принадлежал к этому обществу ни по возрасту, ни по положению, и лишь немногие знали язык, на котором он говорил. Казанова пытался говорить по-немецки — его не понимали, а когда он сердился, вокруг только смеялись. Смеялись и когда он показывал свои французские стихи или, жестикулируя, читал своего любимого Ариосто. Его поклоны при входе в залу, выученные у знаменитого парижского балетмейстера Марселя, его манера танцевать по-старинному менуэт, его бархаты, перья и застёжки, всё, вызывающее восхищение в прежние времена, теперь служило лишь поводом для насмешек, и он, не умея сдержаться, кричал: “Все свиньи, все якобинцы!”