Но нас может на минуту остановить вопрос: почему же это преступником оказался юноша, почти мальчик, только слишком рано созревший? Вспомним, что преступление логически определилось как теоретическое, «головное». Смею ли я? Проба сил – этим‐то данное действие и относится к поре самоопределения, значит, преступник должен был быть молодым… Итак, молодой… интеллигентный… нищий… одинокий… мнительно-высокомерный…
Но для чего же еще наделять его красотой, для чего делать преступника нежным, чистым и благородным? Я не поручусь, чтобы тут не было нисколько жорж-сандизма333. Но надо считаться и с ходом самой мысли. Не будем выпускать из рук нити, которую мы, кажется, уже нашли. Вы помните, что преступление было идейное, вы знаете убеждение Достоевского в том, что преступничество, есть в сущности, фикция? Что же мудреного тогда, что чем безобразнее, чем нелепее та тень, которая падает на человека, совершившего преступление, тем отличнее от нее, тем несообразнее с нею оказывается в романе он сам. С другой стороны, искусство художника должно было заключаться в том, чтобы придумать именно такую обстановку преступления, где бы, фантастичное по существу, это преступление казалось имеющим причины совершенно иные, осязательные и даже, так сказать, пошлые, вроде корыстного расчета. Словом, Достоевскому приходилось и здесь создавать ряд контрастов.
Символу «головного» преступления на линии «приемлемой муки», конечно, тоже должен был соответствовать какой‐нибудь значительный символ. В романе намечалось таким образом лицо, к которому приходил преступник. И силою этого лица, его нравственным обаянием, его правдой разрешалась в принятие муки безумная и оскорбившая Бога дерзость преступника.
И это лицо должно было, конечно, вырядиться женщиной. У древних к преступному Оресту приходил его Пилад, и не кто другой, как Фесей, дружбою возрождал одержимого Геракла, но у нас осенять и возрождать призвана только Мадонна.
Что же их соединяло? Любовь? Конечно, нет. Между преступником и приемлющей страдание должны были завязаться отношения вокруг какого‐нибудь несчастья. Тут намечалось место людям или совсем уже как нельзя более обездоленным, или упавшим до того низко, чтобы преступнику было не страшно к ним подходить, чтобы их гонимость, отверженность или порочность не выделяли в его сознании ужаса покрывающей его самого грязи, а чтобы, наоборот, несчастья этих людей даже оправдывали его страшную теорию или, по крайней мере, не укоряли преступника за ее применение.
Но кому же должны быть близки эти люди? Очевидно, приемлющей страдание. Ведь это он, преступник, придет к ней за разрешением. Он – активное начало, он дерзкий, он и на муку пойдет сам. И даже раньше, может быть, пойдет искать этого пути, чем самое преступление совершить пошел. Все ведь это внешнее и надуманное.
Но кто же она, эта приемлющая, осеняющая? Она непременно должна быть тоже из отверженных. Иначе преступник не пошел бы к ней, иначе она оттолкнула бы его, гордого, своей чистотой. Только это – не преступница, потому что она кроткая, эта приемлющая страдание: значит, она – падшая, она обесчещенная. Но и здесь необходимо тоже несоответствие между внешним и внутренним человеком, которое мы уже определили в преступнике.
Весь этот позор, очевидно, коснулся ее только механически: настоящий разврат еще не проник ни одною каплею в ее сердце («Пр. и нак.», VI, с. 240, 1904 г.).
Не трудно теперь и определить причину, которая заставила приемлющую страдание пасть.
Но вернемся опять к линии требующих. В точке, противоположной точке фантастического преступления, должен был возникнуть символ пошлого благополучия. И так как этим намечалось тоже лицо романа, то вражда между ним, благополучным, и преступником являлась совершенно неизбежной. Неизбежен был и контраст: молодой с одной стороны, молодяшийся – с другой, фантаст и делец и т. д. В свою очередь, вражда предполагала яблоко раздора, т. е. человека, которого никак не поделят. Но кто же нужен преступнику теперь, после того, как он убил, кроме той, которая сильнее его и должна научить его «жить», т. е. кроме приемлющей страдание? Значит: это лицо, не нужное преступнику теперь, должно было иметь с ним прежнюю связь. Не невеста, нет. Этой нет места в сжатой, и мы увидим почему, истории преступника. Мать? Но ведь это же нечто лакомое для того, для дельца. Скорее всего, поэтому быть ей сестрою преступника. Понятно, почему предметом вражды не могла быть падшая, – для трезвого дельца эта приманка была бы совершенно неподходящая. Тут намечается девушка чистая, гордая, и хотя горячо любящая брата, но именно такая, чтобы она своим великодушием и чистотой в данные дни отталкивала его от себя к другой, кротко приемлющей страдание, а главное, более близкой ему по своей явной греховности.
Труднее определить по схеме или даже из плана ход самой травли, т. е. тот путь, которым преступник мало-помалу доводится до сознания.
Здесь, конечно, был неизбежен посредник, лучше всего – восторженный и наивный друг, т. е. нечто навязчиво-великодушное и возмутительное своей непосредственностью. Совесть же могла объектироваться под двумя видами: или грубо-пыточным, какие Достоевский всегда любил, или закатно-мистическим. Черт вошел в роман лишь эпизодически, но в мыслях место его было, по‐видимому, центральное и, во всяком случае, значительное. Это несомненно.
Кончая, я хочу указать еще на одно место «Записок из мертвого дома», а именно то, где Горянчиков (II, с. 11, изд. 1885 г.) говорит, как ему потом, при воспоминании об острожной жизни, непременно казалось, что все неожиданное, исключительное и чудовищное пережил он в первые несколько дней заточения.
Начиная с «Преступления и наказания», где все действие артистически сжато в несколько страшных июльских суток, Достоевский постоянно – целых пятнадцать лет – прибегает в своих романах к этому способу сгущений и даже нагромождений. И на это он имел тяжкое жизненное основание.
Указание на год содержится в первоначальном наброске повести; а дальнейших редакциях оно Гоголем опущено.
Брульон (фр. brouillon) – черновик.
Мельмот-скиталец – персонаж одноименного романа английского писателя Чарлза Роберта Мэтьюрина (1782 – 1824).
Журфикс (фр. jour fixe) – определенный день недели в каком‐либо доме, предназначенный для регулярного приема гостей. На журфикс приезжали без приглашения.
У Гоголя Нос говорит майору Ковалеву: «Судя по пуговицам вашего вицмундира, вы должны служить по другому ведомству».
Здесь: волочиться (фр.).
Винный магазин Фридриха Юнкера в Санкт-Петербурге на Большой Морской улице.
См. статью И. Анненского «О формах фантастического у Гоголя» (журнал «Русская школа», 1890, № 10).
Имеется в виду поэма Публия Овидия Назона (43 до н. э. – 17 н. э.) «Метаморфозы».
После первой публикации в сборнике «Арабески» (ч. 1, 1835) повесть подверглась переделке и была в новом варианте опубликована в «Современнике» (№ 3, 1842).
Фра Беато Анджелико (Fra Beato Angelico, букв. «брат блаженный ангельский», наст. имя Гвидо ди Пьетро, имя в постриге Джованни да Фьезоле; 1400 – 1455) – итальянский художник раннего Возрождения, доминиканский монах.
Имеется в виду картина Фра Беато Анджелико «Благовещение» (1430 – 1432); ныне находится в музее Прадо в Мадриде.
Прологи и минеи четьи – сборники житий святых, поучений и назидательных рассказов.
Имеется в виду поэма «Мертвые души».
Громобой – герой поэмы В. А. Жуковского «Двенадцать спящих дев», продавший душу черту.
Джорджо Вазари (Giorgio Vasari; 1511 – 1574) – итальянский живописец, архитектор и писатель. Автор «Жизнеописаний наиболее великих живописцев, ваятелей в зодчих» – собрания 178 биографий художников Италии эпохи Возрождения.
См. статью И. Анненского «Художественный идеализм Гоголя» (журнал «Русская школа», 1902, № 2)
Такого персонажа в «Двойнике» нет.
Имеются в виду пушечные выстрелы в Петропавловской крепости, предупреждающие о подъеме воды в Неве.
«Коль славен наш Господь в Сионе» – мелодия Д. С. Бортнянского на слова М. М. Хераскова, исполнявшаяся курантами Петропавловской крепости каждый час; до принятия в 1833 году в качестве государственного гимна «Боже, царя храни» неофициально считался «русским национальным гимном».
«Хозяйка» (1847) – повесть Достоевского.