Ознакомительная версия.
«Смотри, вот его рисунки, правда, похоже на тебя?» Лицо на рисунках было больше похоже на лицо Дэвида Боуи, чем на мое, но, в принципе, если не придираться, сходство было. Хорошо, что в юности мне не говорили, насколько я боуиподобная, тогда бы к моим комплексам прибавилось еще и это. Худое лицо, выступающие скулы, синяки под глазами, сережки в виде колец в ушах. Не знаю, что хотел этим сказать дед, но если бы мне показали этот рисунок и я не знала бы ни его автора, ни истории, с ним связанной, я бы подумала, что это рок-певец, наркоман или гей. После таких своих выводов я окончательно поняла, что безнадежно застряла в двадцатом веке, современная девушка скорее отреагировала бы на такой портрет так: о, похоже на моего приятеля (брата, фейсбуковца, коллегу…).
«А это что?» «Нашим психологам тоже интересно, что это». Картинка напоминала мне пустыню. Несколько черточек, непонятные пометки, несколько точек и очень выразительный крест. В пустыне может быть крест? Или это кладбище? Но для кладбища одного креста, кажется, маловато. Непонятно. Надо показать это Манфреду или маме. В конце концов, кто у нас в семье имеет художественные наклонности?
«Я вот о чем думаю. Тебе надо переключиться на глобальную проблему, нужно заставить сердце болеть из-за чего-то большего, чем человеческое сердце». «У него сердце больше, чем у меня. У моего возлюбленного. Но это не помогает, мое сердце засасывает его сердце. Может, я все неправильно воспринимаю. Ну а как это, на что переключиться?» «Например, на тех, кто голодает». «И отнять эту боль у Анджелины Джоли? Сирот тоже не надо предлагать». «А как тебе глобализация?» «О, это боль моего брата Манфреда». «Нельзя возлагать все на одного человека. Я сейчас читаю книжку какой-то китаянки, их имена я запоминаю хуже названий пирожных в этой кофейне. Если не знать, что это написала китаянка, больше ничего на это не укажет. Даже азиаты теряют самобытность, разве это не пугает?» «Меня – нет. Если они делают одежду для всей планеты, тем самым объединяют или унифицируют всех нас, китаизируют, как говорит мой брат, соответственно, и планета что-то впускает им в кровь. Это справедливо».
«Может, это и справедливо, но я знаю азиатов. Они обязательно отомстят». «Вы никогда не понимали, о чем говорил мой дед?» «Нет. Я не уверена, что он сам себя понимал. Ему было больно. Но это была не физическая боль, когда в него впился рак, его будто отпустило. Взгляд стал спокойнее, даже когда боль стала невыносимой, я понимала, что рак был своего рода спасением для него. Рак пожирал не только его кости, хрящи, тело, он пожирал его воспоминания, боль и еще что-то, что сидело в нем».
«Вам не страшно там работать? Среди конченых психов?» Я не могла удержаться от вопроса. «Хм. Мой приятель-любовничек работает учителем в школе. Судя по тому, что он мне рассказывает о своей работе, мы с ним работаем в одном и том же заведении». Я засмеялась. «А ты где работаешь?» «Преподаю право в университете». «Лучше бы ты его не преподавала, а укладывала кому-то в головы! Преподавателей нужно бы переименовать в укладчиков». Теперь мы смеялись вместе.
Я решила отправиться домой, не заезжая к Манфреду, отправлю ему рисунки по электронке. В письме я написала: «Это рисунки деда, как тебе?» В ожидании ответа я разложила на столе письма деда – первое, второе, третье. Как билеты на экзаменах. Фотокарточки: очаровательная красавица бабушка и обольстительный шутник Ганс Ленц.
Манфред позвонил. «Ну что тебе сказать, сестренка. Для меня очевидно одно». «Что?» «Тебе категорически нельзя стричься коротко и никогда не зачесывай гладко волосы, зрелище не из приятных». «Хи-хи. Больше ничего не хочешь добавить?» «А что тут еще скажешь? Хотя… я не прочь поболтать. Дед неплохо рисовал, странно, что он не отец нашей мамы, а отец нашего папы, который рисует так, будто редактирует Кодекс. Очевидно, что это – автопортреты. Возможно, дед видел себя в образе «летучего голландца» Вагнера – Гейне. Кстати, ты не думала, что это гейская доктрина? Нет верных женщин – мужчина превращается в «летучего голландца», мир корабельной палубы – мужской мир. А чтобы доказать свою чи стоту и верность – она должна броситься со скалы, вот это я понимаю!
Жаль, что дед не видел и не слышал, как исполняет Сенту [3] Виорика Урсуляк: льняные волосы, соболиные брови, карминовые губы, а голос? Богиня. Происхождение, правда, сомнительное, но кто не без изъяна? Чтобы не сойти с ума на войне, лучше поместить себя в поэму или в оперу, я где-то о таком читал, но трудно ухитриться перенести себя прямиком в зал оперного театра Франкфурта».
«У Воннегута ты это вычитал. Дед все равно умудрился сойти с ума». «Ницше тоже, помнишь «Веселую науку»? «Бог умер! Мы его убили – вы и я!» Если бы он неосмотрительно не вложил эту фразу в уста безумца, можно было бы сказать, что Ницше был антифашистом, потому что все остальные считают, что Бога убили евреи. Но Адольфик сразу учуял в Ницше своего, понял, как его можно использовать! Ведь о таком можно только мечтать, чтобы какой-нибудь всемирно известный философ наработал подоснову для твоих идей – все по-другому воспринимается, более серьезно! Сверхчеловек! Это ж надо, как повезло.
Впрочем, Манн быстро отмазал Ницше, ну еще бы, как не понять дядюшку Томаса? Если сын не отвечает за отца, то ученик вынужден отвечать за учителя, хотя бы стереть ему ластиком рога. Иначе за все придется отвечать самому».
Манфред себе нравился, сеанс самолюбования! Интересно, что он пытается стибрить-одолжить у сценографов франкфуртской оперы времен владычества Урсуляк, ему заказали новые декорации к «Летучему…»? До сегодняшнего дня он представление о ней не имел, я уверена.
«А рисунок с крестом?» «Не знаю. Но рисовал это тоже он. Еще вопросы есть?» «Очень много, но нужно их разложить по полочкам». «Раскладывай, сестра, раскладывай! Ты играешься в своей песочнице. Пока».
Письма деда и я. Страшно, за какое ни возьмись. Иллюзорно хрупкие, прочные бумажные спинки, похожие на высушенную кожу. Некрописьмофилия, а я – некрописьмофил. Мне захотело чего-то живого, немедленно, даже не Дерека, для Дерека я была покойником. Я написала смс Ханне, она тут же откликнулась: «Послезавтра буду у тебя. И не одна!»
Письмо первое
...
«Дорогая моя Труди, бесценный подарок судьбы, твое лицо и твой смех – два мои выхода отсюда в другое измерение. Сегодня я видел тебя во сне, ты то ли смеялась, то ли радовалась чему-то. Но ведь не всегда же эти два ощущения совпадают, правда? Ты смотрела в окно, не знаю, что ты там видела, может – наших детей, как они играют, они же играют, или еще малы, чтобы играть на улице?? На войне иногда кажется, что все занимаются не тем, чем занимались в той жизни. Даже дети. Хотя все это иллюзии, я понимаю, что дети все равно остаются детьми. Я хочу в это верить. Мне больно, что никак не могу ощутить их возраста, даже снятся они мне с разными лицами, а порой без лиц. Не пугайся, родная.
Я старался попасть в твой сон, но не смог, так как ощутил смрад крови, такой – немного сладкий, немного липкий, я никак не могу вырваться и перенести себя куда-нибудь без крови. Своей, чужой. Это говорит о том, что мое место именно здесь. Одно время я грешил на свой нательный крест – будто постоянно ощущал кровь Иисуса, но это прошло. Ты, конечно, скажешь, что я впал в ипохондрию, и будешь права, ипохондрия не лучшее убежище во время войны. Я помню об этом, моя дорогая, и обещаю вернуться живым.
Сейчас мы находимся в городе с очень мирным названием, можно назвать его Kornfrieden. [4] Город – пьянящий или питающий, как знать? Не знаю, сколько мы здесь будем оставаться, я всегда думал, что война дисциплинирует, но все чаще ощущаю неопределенность событий, странную текучесть времени, непредсказуемость людей. Раньше всех военных я подозревал в паранойе, помнишь, как я ораторствовал на одной вечеринке после прочтения мемуаров Людендорфа? Ганс шутил тогда, что самые упрямые и самые агрессивные военные – это те, кто изучал войны по мемуарам и картам, отдавал преимущество книгам, а не солдатикам; смешные пассивные милитаристы, которые считают, что оружие такое же легкое и элегантное, каким оно изображено на картинах художников. Я был одним из них! Впрочем, теперь я точно знаю, кто из художников никогда не применял оружия, не брал его в руки и не пробовал им убивать.
Да, параноиком я считал и нашего генерала-квартирмейстера Эриха Фридриха Вильгельма Людендорфа, и только теперь я сознаю, что ошибался. На войне действительно нельзя никому доверять, я имею в виду не только врагов. Бок о бок с тобой идет столько невежд, болванов, безумных детей, клинических идиотов и восторженных романтиков (не знаю, кто из них хуже), что все твои теории тотальной войны, выстроенные до мелочей, разбиваются, как волны, о буйки человеческих пороков, предрассудков, тупости и необразованности.
На войне героем может стать каждый, это предусмотрено в любой военной пьесе, кто бы ее ни написал. Порой я думаю: а что будет с теми героями там, в другой жизни? Статус героя изменяет людей, их поведение, самооценку, характер. У меня за плечами, во мне и со мной всегда было мое происхождение, гены, образование, семья. Это не гарантировало, но формировало самоуважение, вызывало достойное отношение ко мне остальных; укрепляло за мной самоуважение и почтение – надежнее, чем знак отличия на мундире. Все эти погремушки могут слететь, потускнеть, чествование героев надоедает быстрее, чем рассказы об их подвигах. И я останусь бароном и юристом, а уборщик может перестать быть героем, но уже никогда не сможет быть уборщиком.
Ознакомительная версия.