С того момента, как мальчик переступил порог, все последующие действия представляли собой единый поступок, единственный мазок.
Беатриса кладет ладонь ему на затылок, притягивает мальчика к себе.
Ее кожа под капотом невообразимо мягка. Прежде мальчик считал мягкость качеством, присущим либо чему-то небольшому и насыщенному (как персик), либо чему-то объемному и жидкому (как молоко). Мягкость Беатрисы принадлежит телу, которое кажется весомым и огромным – не в сравнении с мальчиком, но в сравнении со всем остальным, его окружающим. Подобное увеличение тела объясняется не только близостью и сосредоточением внимания, но и тем, что мальчик не видит, а осязает его. Тело больше не ограничено контуром, а превращается в непрерывную поверхность.
Он наклоняет голову к ее груди, берет губами сосок. Осознание происходящего свидетельствует о прощании с детством. Детство мертво. Это осознание неотделимо от ощущения и вкуса во рту. Губы ощущают комочек – живой, необъяснимо полуотделенный от округлости груди, как будто на стебельке. Вкус настолько тесно связан с плотностью и вещественностью комочка, с его температурой, что его трудно описать иными словами – он слегка напоминает белесый сок в стебельке травы. Мальчик осознает, что впоследствии и ощущение, и вкус он сможет испытать самостоятельно. Груди Беатрисы предполагают его независимость, и он утыкается в ложбинку между ними.
Ее инаковость является своего рода зеркалом: все, что он замечает в ней, все, на чем сосредотачивается, увеличивает его ощущение себя, хотя и не отвлекает от нее.
Она – женщина, которую он называл тетушкой Беатрисой. Она хлопотала по хозяйству и отдавала распоряжения прислуге. Она брала брата под руку и гуляла с ним в саду. Когда-то она водила мальчика в церковь. Она интересовалась, что он выучил на уроках, например: «Назови крупнейшие реки Африки».
В детстве она часто его удивляла. Однажды он увидел, как она присела на корточки посреди поля, и потом долго задавался вопросом, неужели она присела пописать. В другой раз посреди ночи его разбудил ее смех – такой громкий, что больше походил на крик. Как-то он вошел на кухню, а она мелом рисовала корову на плитках пола; когда он был совсем маленьким, он тоже рисовал таких коров. Всякий раз мальчик с удивлением убеждался: тетушка ведет себя совсем иначе, когда считает, что ее никто не видит.
Утром, когда она попросила его зайти к ней в спальню, то снова предстала перед ним с другой стороны, но теперь он понял, что это не случайное откровение, а ее намеренное решение. Распущенные пряди волос свободно лежали на плечах. Он никогда прежде себе ее такой не представлял. Лицо ее казалось гораздо меньше его лица. Макушка неожиданно стала плоской, волосы блестели сильнее. Глаза смотрели серьезно, почти сурово. Туфельки лежали на ковре. Она была босая. Голос тоже изменился, слова звучали медленно, неторопливо.
– Не припомню, чтобы сирень так сильно пахла, – сказала она.
Этим утром он не удивился. Он принял перемены. И все же этим утром он все еще представлял ее хозяйкой усадьбы, в которой он провел детство.
Она – мифическая фигура, которую он слагает из мелких подробностей, частей и качеств. Ее мягкость – но не занимаемое ею пространство – отчего-то ему знакома. Жар ее вспотевшего тела – источник того самого тепла, которое он ощущал в одежде мисс Хелен. Ее отдельность от него напоминает о стволе дерева, который он когда-то целовал. Белизна ее кожи – та нагота, которую он украдкой замечал под взметнувшейся юбкой. Ее запах – аромат полей, где ранним утром едва уловимо пахнет рыбой, хотя до моря далеко. Ее груди именно такие, какими давно рисовались в его воображении, хотя их отчетливость и отделенность друг от друга изумляют. Из рисунков на заборах ему известно об отсутствии у нее пениса и мошонки (темный треугольник волос, похожий на бородку, подчеркивает их отсутствие и делает его более простым и естественным, чем представлялось). Эта мифическая фигура воплощает в себе желанную альтернативу всему тому, что внушает отвращение и омерзение. Ради нее он забывает о собственном инстинкте самосохранения – так он с омерзением покинул бродяг в мешковине и дохлых лошадей. Она и он вместе, загадочно и обнаженно – вознагражденная добродетель.
Мифическая спутница и женщина, которую он когда-то звал тетушкой Беатрисой, встречаются в одной и той же личности, и встреча эта уничтожает их обеих. Ни одна из них более не существует.
Он глядит в глаза незнакомой женщины, которая смотрит на него. Устремленный на него взгляд рассеян, будто он, как природа, существует везде.
– Сладкий мой, сладенький, – слышит он голос незнакомой женщины. – Давай…
Он нерешительно касается ее волос, растопыривает пальцы, ощущает под рукой нечто необъяснимо знакомое.
Она раздвигает ноги, и он осторожно продвигает палец в нее. Теплая слизь обволакивает его палец, будто кожа. Он шевелит пальцем, и поверхность жидкости растягивается, иногда разрывается. В месте разрыва он ощущает холодок, но теплая влажная пленка снова затягивает прореху.
Она держит его пенис в ладонях, словно сосуд, из которого что-то прольет на себя.
Она сдвигается вбок, под него.
Ее влагалище начинается в пальцах ног, вбирает в себя ее груди и глаза, обволакивает ее.
Обволакивает его.
Легкость.
Прежде это было невообразимо, как невообразимо рождение для того, кто рождается.
* * *
Декабрь, восемь часов утра. Люди уже работают или идут на службу. Еще не рассвело; темнота затянута туманной дымкой. Я только что вышел из прачечной, где сиреневатый свет люминесцентных ламп отбеливает пятна, которые дома снова становятся видны. В свете этих ламп девушка за стойкой похожа на клоуна: выбеленное лицо, зеленые тени вокруг глаз, белесые бледно-лиловые губы. Прохожие на рю д’Одесса шагают торопливо и напряженно, ежась от холода. Трудно представить, что часа два назад они были в постели – расслабленные, томные. Их одежда – даже та, которую подбирали с тщательным старанием или со страстью влюбленных, – выглядит форменной, будто всех их завербовали на какую-то государственную службу. Личные предпочтения, пожелания и надежды доставляют неудобства. Я жду автобуса на остановке. Вихляющий красный фонарь парижского автобуса на повороте похож на раскаленное тавро, вытащенное из пламени. У меня возникают сомнения в отношении ценности стихов о сексуальном влечении.
Само по себе сексуальное влечение очень определенно; точнее, определенна его цель. Любая неопределенность, замеченная одним из пяти чувств, пресекает сексуальное влечение. Сексуальное влечение сфокусировано резко и конкретно. Предметом такого фокуса может служить грудь, вздымающаяся из мягкой изменчивой формы к границе ареолы и затем к четко очерченному соску.
В неопределенном, расплывчатом мире сексуальное влечение подкрепляется стремлением к четкости и определенности: «Рядом с этой женщиной моя жизнь упорядочена».
В застывшем иерархическом мире сексуальное влечение подкрепляется стремлением к иной уверенности: «Рядом с этой женщиной я свободен».
Любые обобщения препятствуют сексуальному влечению.
Каждая из черт, которая придает ей желанность, утверждает свою исключительность: здесь, здесь, здесь, здесь, здесь, здесь…
Именно так звучит единственно возможное стихотворение о сексуальном влечении: здесь, здесь, здесь, здесь – сейчас.
Попытка описать сексуальные переживания великолепно демонстрирует общую ограниченность литературы в отношении любых аспектов переживаний.
Качество, обозначаемое словом «впервые», в сексе ощущается как беспрестанно воссоздаваемое. В каждом элементе плотского возбуждения присутствует нечто, будто впервые захватывающее воображение.
В чем состоит это качество? Как первые впечатления отличаются от последующих?
Рассмотрим, к примеру, сезонную ягоду – ежевику. Преимущество этого примера заключается в том, что ежегодно с началом сезона ежевики возникает искусственное «впервые», напоминающее о самом первом знакомстве со вкусом этой ягоды. Таким образом, первая пригоршня охватывает всю совокупность ежевики. Впоследствии горсть ежевики превращается в горсть определенной ежевики – спелой, неспелой, переспелой, сладкой, кислой и так далее. Разборчивость возникает с опытом. Однако подобное развитие событий связано не только с качеством. В соотношении частного и общего существуют и количественные изменения, то есть утрачивается символическая полнота свойств чего бы то ни было. Первое впечатление навсегда сохраняет неимоверно сильное ощущение. Оно сродни волшебству.
Итак, различие между первым впечатлением и его повторением заключается в том, что первое представляет всю совокупность явления, а второе, третье, четвертое – и так далее до бесконечности – сделать это не способны. Первые впечатления – открытие первоначального смысла, и язык последующих впечатлений бессилен это выразить.