– Я начал спиваться. Вначале еще кое-как выходил на сцену, но потом надолго сделался обузой для труппы. Пришлось уйти.
Он избегал смотреть на Нэнси. Молчание стало тягостным; Олли крутил в руках пепельницу.
– А потом, наверное, понял, что жизнь продолжается, – сказала Нэнси.
Он вздохнул. С укором и облегчением.
– Ты остра на язычок, Нэнси.
Он отвез ее в гостиницу. В тряском, дребезжащем пикапе переключение передач сопровождалось диким скрежетом.
Гостиница, где она жила, не отличалась ни дороговизной, ни роскошью. У дверей не стоял швейцар, пирамиды из хищного вида цветов тоже не было видно, и тем не менее Олли сказал:
– Думаю, сюда отродясь не подъезжала такая колымага.
Нэнси посмеялась, но вынуждена была согласиться.
– Тебе ведь нужно собираться на паром?
– Паром ушел без меня. Давным-давно.
– Где ты собираешься ночевать?
– У знакомых в Хорсшу-Бей. Или прямо тут, в машине, чтобы их не будить. Я здесь не раз ночевал.
В ее номере стояло две кровати. Односпальные. Она рисковала навлечь на себя осуждающие взгляды, но вполне могла это пережить. Поскольку истина выходила за пределы любых подозрений.
Она собралась с духом.
– Нет, Нэнси.
Все это время она ждала от него хотя бы одного слова правды. И сегодня, и, быть может, бо́льшую часть своей жизни. Она ждала – и наконец услышала.
Нет.
Это слово вполне могло прозвучать как отказ от ее приглашения. Высокомерный, невыносимый. Но в действительности оно прозвучало отчетливо и нежно; в тот миг она даже подумала, что никогда в жизни не находила такого понимания. Нет.
Она сознавала рискованность любой фразы, какую только могла произнести. Рискованность влечения, ибо не понимала его природы, не понимала, к чему ее влечет. Многие годы назад они не решились принять данность, а сейчас и подавно не могли дать себе волю, так как постарели, – ну, не то чтобы совсем постарели, но настолько, чтобы со стороны выглядеть отталкивающими и нелепыми. И настолько сдали, что все время своей встречи потратили на ложь.
Ведь она тоже лгала – своим молчанием. И собиралась до поры до времени лгать дальше.
– Нет, – повторил он кротко, но без смущения. – Ничего бы не вышло.
Конечно, ничего бы не вышло. И прежде всего потому, что она, приехав домой, первым делом написала в то заведение в Мичигане, дабы выяснить, что сталось с Тессой, и вернуть ее туда, откуда она родом.
Дорога не тяжела, если идешь налегке.
Скрученный листок бумаги, который продали ей Адам-и-Ева, завалялся в кармане куртки на целый год. Когда Нэнси все же вытащила его на свет, уже дома, ее озадачили и раздосадовали отштампованные на нем слова.
Дорога оказалась тяжела. Письмо из Мичигана вернулось нераспечатанным. Видимо, лечебницу уже расформировали. Но Нэнси узнала, как можно навести справки, и взялась за дело. Писала в официальные инстанции, направляла запросы во всевозможные архивы. Она не опускала руки. И отказывалась признать, что следы остыли.
А вот в том, что касалось Олли, она, вероятно, была готова это признать. Отправляя письмо на остров Техада, Нэнси так и надписала конверт: думала, этого будет достаточно, потому что жителей там – раз-два и обчелся, найти любого не составляет труда. Но письмо вернулось с единственной пометкой. Адресат выбыл.
У нее не хватило духу вскрыть конверт и перечесть то, что сама же и написала. Явно хватив через край.
Она сидит у себя дома, на террасе, в старом кресле-качалке Уилфа. Спать не собирается. Стоит ясный день поздней осени, сегодня проходит финал Кубка Грея[52], и она должна была идти в гости, чтобы вместе со всей компанией посмотреть телетрансляцию игры. В последний момент она извинилась и сказала, что не придет. Знакомые уже начинают к этому привыкать; некоторые все еще повторяют, что беспокоятся о ней. Но когда она все же приходит, старые привычки и устремления дают о себе знать, и она невольно становится душой компании. После этого о ней какое-то время никто не беспокоится.
Дети выражают надежду, что она не станет с головой погружаться в прошлое.
Но сама она считает, что занимается, а точнее, хочет заняться, если успеет, кое-чем другим: не столько погрузиться в прошлое, сколько открыть его заново и рассмотреть повнимательней.
Она считает, что не спит, а просто переходит в другую комнату. Залитая солнцем веранда остается позади, сжимается до размеров темной прихожей. В замочной скважине торчит гостиничный ключ, какие, по ее убеждению, были прежде, хотя она никогда в жизни таких не видела.
Место неприглядное. Убогое пристанище для убогих путников. Верхний свет, стойка с парой проволочных вешалок, занавеска в розовый и желтый цветочек, которую можно задернуть, чтобы скрыть от глаз развешанную одежду. Цветастая материя призвана, вероятно, оживить обстановку нотками оптимизма или даже веселости, но почему-то оказывает противоположное воздействие.
На кровать падает Олли, причем так внезапно и тяжело, что пружины издают жалобный стон. Похоже, они с Тессой передвигаются на машине, и он бессменно сидит за рулем. Сегодня, в первый жаркий и пыльный весенний день, он совершенно вымотался. Тесса управлять автомобилем не умеет. Она шумно отпирает чемодан с костюмами и еще более шумно возится за тонкой перегородкой туалета. Когда она выходит, Олли притворяется спящим, но сквозь щелки век наблюдает, как она смотрится в рябое от дефектов амальгамы зеркало шифоньера. На ней длинная юбка из желтого атласа, черное болеро и черная шаль с розами и бахромой, свисающей примерно на две ладони. Костюмы придумывает она сама, не проявляя ни выдумки, ни вкуса. Щеки у нее теперь нарумянены, но остаются какими-то тусклыми. Волосы сколоты шпильками и залиты лаком, упрямые завитки превращены в черный шлем. Веки лиловые, вздернутые брови подведены черным. Два вороновых крыла. Веки тяжело опущены, словно в наказание блеклым глазам. И вся она будто бы придавлена своим нарядом, прической и гримом.
Помимо воли он издает какие-то звуки – то ли жалуется, то ли злится. Она это слышит, подходит к кровати и наклоняется, чтобы снять с него ботинки.
Он просит ее не беспокоиться.
– Мне все равно через минуту выходить, – говорит он. – Нужно их проверить.
Их – значит либо рабочих сцены, либо организаторов турне, обычно незнакомых.
Она ничего не говорит. Стоит и смотрится в зеркало, а потом, влача груз тяжелого костюма, прически (это парик) и собственной души, начинает расхаживать по комнате, как будто ей предстоят дела, но взяться за них нет сил.
Даже склонившись над кроватью, чтобы стащить с Олли ботинки, она не заглянула ему в лицо. А коль скоро он смежил веки, когда рухнул на кровать, так это, наверное, для того, говорит она себе, чтобы не видеть ее. Они стали партнерами по сцене, они спят, едят и разъезжают вместе, почти попадая в ритм дыхания друг друга. Но никогда, никогда – если того не требуют общие обязательства перед публикой – не могут посмотреть друг другу в лицо, боясь ужаснуться.
Шифоньер с потускневшим зеркалом не помещается у стены: он частично загораживает окно, ограничивая доступ света. Она бросает на него неуверенный взгляд, а потом, собравшись с силами, немного сдвигает один угол вглубь комнаты. Переводит дыхание и отдергивает грязную тюлевую занавеску. В дальнем углу подоконника, ранее скрытом занавеской и шифоньером, виднеется небольшая кучка дохлых мух.
Прежний постоялец коротал время, убивая этих мух, а потом собрал трупики и нашел для них укромное место. Они сложены аккуратной пирамидкой, которая грозит рассыпаться.
От этого зрелища она вскрикивает. Без отвращения, без испуга, а просто от удивления, можно даже сказать, от удовольствия. Ой-ой-ой. Эти мухи ее поражают, словно они способны под лупой превратиться в драгоценные камни, синие с золотом и с изумрудными вспышками, спрятанные под переливчатой кисеей крылышек. Ой, вырывается у нее, но не оттого, что на подоконнике она видит сияние. В смерти насекомые потускнели, а лупу взять неоткуда.
А оттого, что она их увидела – увидела мелкие трупики, сложенные кучкой в углу и готовые рассыпаться в прах. Увидела еще до того, как взялась за угол шифоньера, до того, как отдернула занавеску. Она знала, что они там, – точно так же, как знает много чего другого.
Вернее – как знала когда-то. Уже давно она не знала ничего и полагалась лишь на затверженные трюки и схемы. Она почти забыла, усомнилась, что когда-то было по-другому.
Она ненароком разбудила Олли, вывела его из краткого, тревожного забытья. В чем дело, спрашивает он, ты чем-то укололась? Он со стоном встает.
Нет, говорит она. И указывает на мух.
Я знала, что они там.
До него мгновенно доходит, как много это для нее значит, какое это облегчение, но сам он не может в полной мере разделить ее радость. Потому что и сам почти забыл кое о чем, – забыл, что когда-то верил в ее способности; теперь его заботит лишь одно: как бы не раскрылся их обман.