В первый раз старый Кене проникал в это таинственное убежище, так долго бывшее для него какой-то пещерой злого духа. Он удивился, найдя там строения, похожие на его собственные, и тот же запах шерсти и машинного масла. Но фабрика имела вид более современный, стены казались заново выкрашенными, виднелись умывальники, раздевалки с никелированными вешалками.
Паскаль Буше, человек очень добрый, к тому же и гордый своими владениями, показывал их своему старому сопернику с дружелюбной любезностью. Ахилл, смущенный неприятными воспоминаниями и какой-то смутной тревогой, оставался там очень недолго.
Вернувшись в свой стан, он долго ходил взад и вперед по безмолвному двору и с наслаждением вдыхал запах своей шерсти, своего масла.
Те пять дней, которые провели молодые Кене на фабрике, спавшей летаргическим сном, показались им бесконечными. О примирении не могло быть и речи. Столько клятв было произнесено с той и с другой стороны, что само это слово «соглашение» считалось постыдным в обоих лагерях. По удивленным улицам Пон-де-Лера проходили шумные шествия. Бернар, глядя на них из окон фабрики, любовался энтузиазмом этих людей и жалел, что не может к ним примкнуть.
В первом ряду шел Реноден, руки его сплелись с руками двух его товарищей, лицо было восторженно, он был в каком-то экстазе… «В сущности, — думал Бернар, — может быть, это и не злой человек, а популярность ведь так опьяняет». Вслед за ним шла многочисленная группа молодых и хорошеньких девушек, затем, с красным флагом в руках, толстый кочегар Рикар.
— Как, Антуан? Он теперь уже революционер? А я-то думал, что он швейцар в церкви Сен-Луи и горнист в пожарном отряде?
— Все это так, — отвечал Антуан, — но он не может видеть никакого шествия, чтобы не встать во главе его.
— Да, конечно, было бы досадно, если бы его там не было, — заметил Бернар, — это типичный тамбурмажор.
Восторженное настроение толпы постепенно убывало к ее последним рядам: там катились детские коляски и шли старики, и нельзя было определить, были ли это манифестанты, просто гуляющие или даже протестующие.
Группа людей, замыкавших шествие, поразила Бернара суровостью их лиц: «Какие-то лица убийц!» — подумалось ему. В это мгновение один из них, увидав обоих братьев Кене у окна, громко сказал с наивной откровенностью: «Какие у них волчьи пасти!» Это заставило Бернара сильно призадуматься.
На обратном пути он встретил Гертемата и поздоровался с ним.
— Извините, месье Бернар, — отозвался тот. — Я не могу идти с вами. Скажут, что я подкуплен. Ужас, какая сейчас ненависть.
Пришло воскресенье. После обедни Бернар прошел с Франсуазой к ней. В саду резко выделялись первые прекрасные розы. Какой-то музыкальный шорох подымался от задремавшего горячего городка.
— Какой покой, — промолвил Бернар. — И кто бы сказал, что это мирное местечко отравляет нам жизнь?.. Как хорошо вы вчера пели… «Боже, Боже, жизнь тут проста и покойна… Этот мирный рокот…» Поверите ли, Франсуаза, я иногда прямо жалею, что война уже миновала… Было ужасно, если хотите, мы страдали. Но в то же время чувствовалось большое счастье от нашего общего «согласия». Я знал, что мои люди меня уважали, я подвергался с ними одинаковой опасности, я был доволен собой. Здесь я чувствую себя под подозрением, мне завидуют. А это так несправедливо… Такой человек, как мой друг Деламен, который работает только для своего удовольствия, у которого огромный досуг, имеет право быть социалистом, другом народа и даже быть избранным, если он этого захочет. А вот меня, человека, который продолжает это противное дело, в сущности только для того, чтобы дать возможность рабочим работать (относительно денег, вы знаете, как это мне безразлично), меня ненавидят… Ах нет, нет! Мне отвратительно все это, довольно уже с меня… Я не шучу, ведь вы знаете… Я все брошу, сброшу с моих плеч эту фабрику, кирпичи, машины.
— А меня, — отозвалась Франсуаза, — меня тоже страшно как тяготит все это! Иногда, Бернар, мне даже кажется, что все это сплошное безумие. Для чего вы все так живете? Посмотрите на вашего деда, ведь он умрет через четыре-пять лет, а что он узнал, что он сделал за всю свою жизнь? Это несчастный маньяк, это сумасшедший, уверяю вас. Антуан тоже сумасшедший, и вы станете сумасшедшим. Мой маленький Бако уже принесен в жертву, я это чувствую. А я… я несчастна.
— Вы? — удивился Бернар и, скрестив руки, посмотрел на невестку. — Но почему же? У вас же ведь нет остановившейся фабрики и забастовавших рабочих? У вас есть все для счастья: прекрасные дети, красивый дом, легкая жизнь.
— Вы совершенно необыкновенные люди, — возразила она (под этим «вы», конечно, подразумевались Кене). — Вы думаете, что если давать женщине столько денег, сколько она хочет, да изредка целовать ее в лоб, то она уже и счастлива. Это не так. Ваша бабушка и ваша мать…
— Я не думаю, Франсуаза, чтобы наша бабушка была очень несчастлива. Наша мать — да, потому что она была парижанка; она никогда не могла привыкнуть к Пон-де-Леру.
— Ваша бабушка? Да она была заживо похоронена! Ваш дед целыми вечерами забывал о ее существовании. В первый год моего замужества ее жизнь приводила меня просто в ужас. Когда я скучала, она удивлялась. «Почему же вы не работаете? — говорила она мне. — В мое время молодая женщина всегда имела работу». И действительно, ведь это она связала все эти ужасные занавески у вас. У нее была гостиная, в которой окна всегда были заперты, потому что от солнца выгорают шторы. Она никогда не выходила: она не видела даже Шартр и Дре, хотя это всего в двух шагах. Когда я ей говорила: «Неужели вы ни о чем не жалеете? Вам никогда не хотелось увидеть Италию, Египет, вообще развлечься?» — она отвечала мне: «Жизнь дана не для забавы. Я помогала моему мужу, я хорошо воспитала наших детей, и явлюсь я перед Богом не с пустыми руками».
— И вы не находите, что это очень хорошо? — спросил Бернар с чувством некоторой гордости.
— Очень хорошо? Может быть. Но я этого не понимаю; я хочу быть счастливой.
«Они все друг на друга похожи, — подумал Бернар. — Симона сказала бы те же самые слова».
— А не думаете ли вы, Франсуаза, что такое стремление к счастью у молодых женщин вашего поколения является скорее слабостью, признаком внутренней бедности?
— Вы как Антуан, — сказала она, немного рассердившись. — Вы берете на себя одних право быть недовольными и постановляете, что для женщины все хорошо.
За ними заскрипел гравий. Она обернулась.
— А! — сказала Франсуаза с довольным видом. — Это Паша.
Так называли дети Паскаль-Буше своего отца, которого они очень любили. Улыбаясь, он подошел к ним, в петлице у него была огромная роза.
— Почему такие опрокинутые лица? Что еще случилось, Бернар?
— А чего же вам более, месье? — отозвался Бернар.
— Вы это все о стачке? Да через неделю мы не будем о ней и вспоминать…
— Но как это может устроиться? С той и другой стороны поклялись…
— «Поклялись»? Да к чему бы мы пришли, друг мой, если бы нужно было действительно делать то, в чем клялись?.. Разве мы никогда не миримся? Конечно, не через пять минут, не сегодня… Но завтра… Все это устроится.
— Но как устроится?.. Если все это лишь для того, чтобы продолжать вести с нашими рабочими глухую борьбу, то я предпочитаю сделаться шофером такси… Мне… мне необходимо быть любимым…
— Начальника, — сказал Паскаль, — не любят и не ненавидят… Он глава, ответственное лицо.
— Ну что же, положим, что так, тогда я не хочу больше быть и начальником.
— Но, к счастью, вас об этом и не спрашивают, — ответил Паскаль, похлопывая его по плечу. — Франсуаза, милая крошка, где же Бако и Мишелина? А я, видите ли, Бернар, пользуюсь стачкой, чтобы чаще видеть моих внучат… Renoudin nobis haec otia fecit[18].
На следующее утро протелефонировали Паскалю, что префект хочет его видеть.
Префект Комон, хороший артист в административном деле, большой знаток людей, вот уже несколько дней как был готов предложить свое посредничество; как английские епископы выжидают падения барометра, прежде чем начать молитвы о дожде, так и он поджидал для своего выступления, чтобы гроза произвела свое благотворное действие.
Повышенное настроение поддерживается только переменами, потому-то так и трудна роль вождя. В военное время начальство имеет в своем распоряжении различные развлечения, которыми и пользуется время от времени: ими оно подогревает пыл населения, — выступление новых союзников, небольшие схватки, дипломатические ноты. Реноден тоже старался вовсю, чтобы поддержать свою рать. Сначала было достаточно шествий и пения. «Интернационал» нравился, но затем он наскучил. За неимением другого стали петь «Да здравствуют студенты!.. Мать моя…» и наконец даже «Мадлон». Несколько дней физического отдыха и крупных разговоров успокоили нервы. Пылкое красноречие ораторов, приехавших из Парижа, не понравилось спокойным массам Пон-де-Лера. Рабочие хотели уже опять приняться за свое привычное дело, а хозяева — засесть в свои конторы. Нужно было только соблюсти некоторую видимость.