декламировать. Сердце его сильно билось от голода и сожаления, что он своевременно не принял угощение реб Лейбеле и не отведал с остальными евреями фиников из его коробки. Но именно это ему сейчас пригодилось. Сердечная боль придала его голосу глубину и прочувствованность приговоренного к смерти, умоляющего палача о пощаде… Князю Чарторыйскому, близкому другу царя, это, видимо, понравилось. Потому что он чуть-чуть покивал своей кудрявой головой бледному чтецу с душераздирающим голосом. Сам царь Александр стоял как статуя. Глухой на одно ухо, он только делал вид, что слышит каждое слово, и еще дружелюбнее демонстрировал мертвенную улыбку на губах. Его глаза оставались неподвижными. Они смотрели поверх голов и видели только хорьковые хвостики на штраймле реб Лейбеле, которые ни на мгновение не оставались в покое. И они были коричневыми, как кровавые пятна на кровати его отца… При внутреннем одиночестве Александра и его отвращении ко всем этим странным людям, голос жидовского чтеца звучал для него далекой жалобной песней. Его здорового уха достигали только отрывочные патетические фразы: «августейший император великодушных россов… в его самодержавные руки вручают еврейские общины Могилевской, Витебской, Минской, Виленской и Подольской губерний свою судьбу… в своей верноподаннической преданности они надеются…» Оттого что в его надушенные руки вложили судьбы такого множества еврейских общин в лапсердаках и хорьковых штраймлах, как у этого дикого «рабина», Александр ощутил потребность если не омыть ладони одеколоном, то хотя бы вытереть их о свои собственные бока, как делают в таких случаях простые люди… Однако хорошие манеры, привитые ему когда-то генералом Салтыковым, заставили его удержаться от подобного поступка. Поэтому он еще шире растянул губы над выдвинутой вперед нижней челюстью. То есть еще радостнее улыбнулся.
— Рависан… — по привычке произнес Александр одно из своих традиционных словечек, которые всегда произносил, когда не мог толком расслышать, что ему сказали, и не хотел, чтобы другие это заметили…
Однако он тут же вспомнил, что, согласно представленным ему отчетам, евреи подвластных ему провинций разговаривают на каком-то испорченном немецком диалекте, на чем-то вроде платтдойч. [183] Тогда он сам перевел на немецкий то, что только что сказал по-французски. Вежливо и безжизненно, как всегда, когда бывал раздражен, он произнес:
— Гленценд. [184] Ваши слова близки нашему сердцу…
Дочитанный до конца адрес был торжественно возвращен в свой серебряный футляр. При этом царь соизволил произнести вторую фразу, глядя куда-то поверх голов своими голубыми глазами:
— Мы сделаем все, что в наших силах, чтобы защитить наших подданных, какой бы религии они ни придерживались…
Серебряный футляр с адресом был передан через князя Чарторыйского в руки царя. Принимая его, царь тихо спросил своего друга по-французски:
— Как долго это может еще тянуться?
— Анкор… Ин птит минит, мажестэ! [185] — так же тихо и на том же языке ответил Чарторыйский.
Князь не был уверен, что речь действительно идет о «петит минит», и беспомощно оглянулся. Он, выступавший в роли посредника в нынешней аудиенции, ясно видел, что у царя больше не осталось терпения, а депутация отнюдь не удовлетворилась вручением адреса. «Присяжный переводчик» собирался зачитать еще какую-то бумагу. Он только ждал знака от главы депутации Ноты де Ноткина.
Но до этого дело не дошло. Воспитание, полученное от генерала Салтыкова, все-таки не было настолько безупречным, чтобы его хватило на еврейскую депутацию в таком смешанном одеянии — наполовину европейском, наполовину азиатском… В конце концов, это ведь потомки христопродавца Иуды, которые обязаны быть довольны всем, что им дают, и не требовать слишком много… Терпение императора лопнуло. Улыбка, которая до сих пор держалась, как маска, над его нижней челюстью, начала соскальзывать с его лица.
Он заговорил сиплым шепотом — отцовским голосом, который постоянно прорезался у Александра, когда тот терял терпение вопреки всякому этикету. Павел говорил таким же голосом, когда злился. Царь обратился к Чарторыйскому — опять по-французски, но на этот раз отчетливее и громче:
— Собаки уже прибыли?
Чарторыйский резко обернулся направо и налево, чтобы проверить, не услыхал ли кто-нибудь из депутации эту странную фразу. Хм… Кроме «присяжного переводчика» никто у них не понимает по-французски. Но и тот, кажется, не расслышал. Или только притворяется, что не расслышал? При этом мозг Чарторыйского лихорадочно работал: что это могут быть за собаки?.. К счастью, он вспомнил, что это, должно быть, особые сибирские собаки, которых царь заказывал, смешанная порода — охотничьи собаки с «эскимосами». Чутье у них очень острое даже в глубоком снегу и в сильнейшие морозы. Их используют, чтобы находить залегших на зиму в спячку медведей в их берлогах.
Вспомнив это, Чарторыйский сказал, растягивая слова:
— Да, ваше величество, но…
Однако царь больше даже не посмотрел в его сторону. Его неподвижные глаза снова были устремлены на еврейскую депутацию, а на губах снова висела приклеенная улыбка:
— Блестяще. Мы сделаем все, что будет в наших силах…
По этой ставшей традиционной для Александра фразе, по той особой акцентировке, которую придал ей царь, Чарторыйский понял нечто совсем иное, чем то, что было сказано вслух: «Заканчивай эту аудиенцию. И побыстрее!»
2
Нетерпение царя заметили почти все депутаты, кроме реб Ноты Ноткина. Он, за свою долгую жизнь имевший дело с таким множеством сановников и так хорошо знавший их капризы, их способность к резким переходам от милости к гневу и обратно, на этот раз как будто оглох и ослеп. Еврейская депутация, так торжественно стоявшая в царском дворце, стала итогом многих лет его хлопот и стараний, хождений через черные ходы и звонков в парадные двери, «подмазывания» высокопоставленных и мелких чиновников, устройства пиров для сенаторов и обезвреживания доносов миснагедов и выкрестов. Прежде все эти чиновники, сенаторы и выкресты стояли между угнетаемыми еврейскими общинами и милосердными русскими царями. Теперь же, хвала Всевышнему, эта живая стена врагов оказалась пробита. Еврейские общины стояли лицом к лицу с самым молодым, самым благородным и самым милостивым из всех царей, что были до сих пор. Адрес в серебряном футляре был уже передан ему. Теперь на кону стояло все. На этом голубоватом листе бумаге, который «присяжный» Невахович уже держал наготове, были изложены все основные еврейские нужды, обиды и надежды. Там было сказано, что из Смоленской и Рижской губерний постоянно высылают видных евреев, хотя царь Павел уже запретил такую высылку своим указом. Говорилось и о том, что чиновники и помещики все еще вмешиваются в религиозные и общинные дела евреев, хотя это было запрещено сразу же после восхождения царя Александра на российский престол. В бумаге также содержалась просьба,