— А-а… — разочарованно дохнул охмелевший зал. — А-а…
Пока Турба чинил свою скрипку, Елена Ивановна поспешила пробраться наверх в гостиницу; девушка почувствовала себя очень плохо: начинался приступ той болезни, о которой насмешливо рассказывала давно Абраму Нашатырю квартирная хозяйка Елены Ивановны…
На обратном пути она хотела наскоро забежать в свою комнату — за каплями…
В слабо освещенном коридоре она наткнулась на шедших быстро и молчаливо мужчину и женщину, а сзади них, покуривая, следовал Абрам Нашатырь.
— Куда? — спросил он, когда Елена Ивановна поравнялась с ним. — А играет кто?…
— У скрипача струны лопнули… Я сейчас… сию минуточку…
И она хотела пройти мимо.
— Постойте… — пошел он с ней рядом. — Я вам что-то скажу… Чтобы вы ничего не рассказывали моей дочке: тут надо было двоим интеллигентным людям поговорить по делу… Ну, так я им позволил побыть в Розочкиной комнате!… Рассказывать тут не приходится, — вы поняли?…
И он повернулся и направился к лестнице.
Вошла в комнату, торопливо зажгла свет. И первое, что бросилось в глаза, — своя растрепанная смятая кровать: белое одеяло и такая же беленькая — еще материнская — подушка были словно истоптаны и скрючены; на чистенькой подушке тонким усом — след от оставленной чьими-то губами яркой краски.
Поняла все…
Схватила загаженную материнскую подушечку, прижала ее чистой стороной к лицу и громко, судорожно заплакала.
И повторяла, как всегда, свое ласковое, сиротливое имя:
— Леночка… Леночка… что сделал, что сделал негодяй?! Леночка!…
И упала, рыдая, на нетронутую Розочкину кровать.
А внизу ее уже дожидались, а потом на некоторое время внимание всего зала и музыкантов было привлечено неожиданным обстоятельством, и о ней в тот момент никто не вспомнил.
Услаждавший весь зал тоскливым и задористым «Шарабаном» пьяный парень, бессмысленно растревоженный и до-вольный своим успехом, теперь уже громко кричал, встав со стула:
— Все могу… Удивить могу: я русский!… Во!… Пью, а завтра — по Днепру… во!…
— Хы-хы-ха!… — захлебывались смехом столики.
— Голым встать?… Могу!… Все могу… Что ни захошь — во!… Все могу: я — рыжий…
— Рыжий?! — хохотали вокруг.
— Н-да… рыжий… Все могу… и рыжий могу… Что, нет?…
У парня была наголо выбрита голова, но бровь была темная, густой тушью.
— Хы-хы-ха-а! — не умолкали столики,
— Все можешь?… — крикнул вдруг барышник и ударил тяжело по столу кастетом своих колец?… Все?!
— Что хошь — могу… Я — легкий!…
— Все?… А-а, все?… — барышник словно не знал, что ему пожелать, и мутно вглядывался во всех окружающих.
— Дур-рак! Дур-рак! — вдруг гортанным коротким криком упало в зал: это кто-то из присутствующих раздразнил, тыча пилкой в грудку не уснувшего еще попугая Карла.
— Ха-ха-ха!… Слыхал, парень: это — про тебя!…
— Птица — и та измывается!…
— Убей птицу, — не грешно!… — расхохотался барышник; его оплывшая мутная мысль никак не могла ответить на пьяные, смешные выкрики парня; попугай словно толкнул ее.
— Не убьешь… Даю заклад за птицу, — а не погубишь!… Йи-менно… легкий ты!… Йименно…
И он вытащил из кармана пачку бумажек.
— Все могу… Удивить могу… я — русский! Даешь его подлому горлу могилку!!
И, растолкав присутствующих, сильно пошатываясь и опрокидывая стулья, парень быстро очутился у висевшей на стенке клетки и с силой рванул ее дверцу.
— Что вы делаете?! — крикнула из-за стойки не ожидавшая этого Розочка. — Я милиционера позову…
— Хы-хы-ха-а!… — взрывом ответил зал.
— Деньгами отвечаю, если он птицу попортит!… — кричал барышник.
Парень просунул руку к попугаю, но Карл больно, до кости, укусил его руку.
— А-а-а… двенадцать богородиц и тридцать три лярвы!… И он сбросил клетку на пол.
Пронзительно застонав, попугай вывалился на землю. И тут бедный Карл нашел свой мучительный конец: тяжелый исступленный сапог человека несколько раз подряд ударил его по умной голове, по мягкому животу.
И человек потом, заметив кровь на пыльном сапоге, поставил его на стул и вытер своим цветным, в горошках, носовым платком.
— Могу… Все могу!… Видал?! — задыхаясь, не говорил, а стонал уже парень.
Одну секунду никто ему не отвечал, — все были поражены. И неожиданно истерическим, визгливым голосом раздалось:
— Сволочи… искариоты!… Ведь человека зарезали?! Невин-ненького!…
И сидевшая за одним столом с барышником проститутка в яркой, вывалившей тесто тяжелой груди, кофточке закрыла руками судорожно покачивающуюся голову и жалобно, по-бабьи завыла.
— Человека зарезали… невинненького!… Тьфу на вас, ироды… И она плюнула, брызнув плевком в густые усы барышника.
— Тьфу!…
— Почто человека? — глухо упавшим голосом спросил он. -Птица, кажись…
Он не спеша вытер рукавом усы.
— Человека!… Человека!… — кричала женщина. — Мне чижик, и тот человек!… Все — человеки!…
Она, грузно ступая, направилась к выходу.
— Хватила, хэ-хэ, баба! Нахухрилась… Никто ее не понял.
— Платите за попугая… ах, изверги!… — злобно кричала барышнику Марфа Васильевна. — Вы подстрекали пьяного мальчишку…
Она выбежала уже из кухни и наводила порядок в зале:
— Граждане, попрошу здесь не шуметь, а то я позову милицию… Здесь не кабак…
— Хуже — убийцы! — тихо, еле сдерживая себя, сказала стоявшая у дверей Елена Ивановна.
Спустившись вниз, она натолкнулась на сцену с попутаем.
— Убийцы… убийцы… — повторяла она, забыв уже на минуту свое горе, но никто не слышал ее слов.
— Платить… а?… — тихо бормотал пьяный барышник, схваченный за руку Марфой Васильевной. — Плачу!
Вдруг вырвал он руку и крепко ударил ею по столу.
— Сколько… а?… Плачу!…
И он быстро, с ожесточением, начал выбрасывать из кармана бумажки, и одну из них, упавшую на пол, подняла украдкой и спрятала за чулок оставшаяся сидеть за столом проститутка.
— Довольно?… плачу!… Половину жеребца своего уплачу… На! Нa! На! — бросал он Марфе Васильевне мятые бумажки, — тут тебе и за кофе… на!… И за пиво… и за пирожки… и за смерть птицы… на!…
Он, расталкивая присутствующих, направился к двери. За ним поднялась и проститутка.
— Прощай, честна компания! Где парень… где парень тот? Одолел он меня…
Но парня уже не было в зале.
…Многие уходили из кафе, но их место занимали другие, загнанные сюда упавшим на город ночным тяжелым дождем, перешедшим на время в раскатистую короткую грозу.
Ветер бросал в окна крутые потоки воды, и казалось, что вот-вот прорвут они тонкую похрустывающую пленку захлебнувшегося стекла.
— Как ярмарка, так завсегда дождь… — сказал кто-то за столиком. — Уж замечайте: как Спас, так и льет сверху. А говорят еще — Бога нету! А?…
Громыхал гром, — и вздрагивали, мерцая, желтые, испуганные ресницы в стекле электрических лампочек. И пока была гроза, — люди заметно притихли, и медленно, нерешительно текло пиво в слегка подпрыгивающие при ударах грома стаканы. И не решался Турба взять с пианино свою исправленную уже скрипку.
Но вот гром сменился только глухим, шедшим издалека басистым ворчаньем, а потоки дождя — мелкой бессильной слюной, и хлынуло опять по залу, оживленно и радостно, десятком голосов:
— Кофе… десяток пирожных!…
— Пива три!…
— Пять мороженого…
— Маэстро, вдарь раз!…
И кто— то, -молчавший и ежившийся во время грозы и нерешительно улыбавшийся соседям и вздрагивавший при каждом ударе грома, — сказал теперь громко, с сухим и вьющимся, как стружки, смешком, словно только теперь услышал чьи-то недавние слова про спасскую ярмарку и Бога:
— Хэ-хэ… Боженька и есть неприличие и один мираж несущественный. И не Спас, как по старому режим-с, а число девятнадцатое-с новым стилем!
И он ущипнул выше колена подававшую ему кофе молоденькую кельнершу.
— Музыку!… Музыку!… — шумели за столиками. И чей-то — уже женский — голос вдруг затянул:
На окраине где-то города
Я в убогой семье родила-а-ась…
Лет пятнадцати, горемычная,
На кирпичный завод наняла-ась…
— Не буду играть того, что поют! — вспыхнул вдруг, повернувшись к музыкантам, скрипач Турба.
И он дернул озлобленно вынесенной кверху костью плеча.
— Русскому человеку, когда пьян, совсем нельзя петь: после песни ему всегда хочется смерти.
И музыканты оборвали песню шумом редко исполняемого ими военного марша.
Рыжий виолончелист широко размахивал басящим смычком.
…Там, где раньше пил с двумя проститутками конский барышник, почти у самого пианино, сидели теперь трое людей: двое мужчин и одна женщина.
На их столике не было ни одной бутылки (они ели только горячие сосиски), и молчаливо расхаживавший по залу Абрам Нашатырь мог бы быть недоволен этими трезвыми невыгодными посетителями и поручил бы Марфе Васильевне попросить их не занимать долго столика, если бы не знал, кто за ним сидит.