— Ты вся очарование, — произнес он пылко, но таким тихим голосом, что он доходил до шепота. — Я не знаю, имеешь ли ты представление, как дивно ты хороша? Конечно, нет, хотя ты и сознаешь, что можешь вывести человека из равновесия…
На секунду перед Филиппой мелькнуло бледное умоляющее лицо Джервэза. Выражение его глаз как-то тронуло ее; она обвила его шею руками, словно желая его от чего-то защитить. Это бледное, подергивающееся лицо и хриплый голос так не походили на холодного, исключительно выдержанного Джервэза, которого она знала до сих пор, который целовал ее, ухаживал за ней и вообще настолько не претендовал ни на что, что она даже забыла, что он имеет на это право!
В этот момент все ее существо вдруг запротестовало; она захотела его увидеть опять таким, каким она его знала. Она сказала, нервно смеясь при этом, но не особенно веселым смехом:
— А если у меня нет представления и если я — как это ты сказал? — ага… неуравновешенна… то ты не жалеешь, что ты на мне женился?
Она смотрела на Джервэза и увидела, как его лицо вдруг странно потемнело. Он крепко прижал ее к своей груди, страстно целуя ее глаза, волосы, рот… его поцелуи обжигали и делали больно… они были так безумны, так пылки…
Казалось, что тень на его лице окутывает и ее. Смутно, из этой темноты, Филиппа услышала голос Джервэза, взволнованный и ликующий:
— Моя, моя!..
Не сад ли жизнь и освещенная стена,
И в этом сказка вся?
Иль будем мы искать, как прежде, как теперь,
Другую дверь?
Мари Брент-Уайтсайд
Как много было написано о самоанализе; в последнее время такими словами, как «скрытый комплекс» или «половое воздержание», в некоторых кругах общества перебрасываются так же легко, как «с добрым утром» или «алло!».
Большой еще вопрос, указывает ли многословие на присутствие духовного содержания или на его отсутствие. Филиппа была продуктом своего века, в том смысле, что она принадлежала к тому молодому поколению, которое, казалось, решило заставить себя слушать независимо от того, было ли у них что-нибудь сказать, что стоило бы слушать; она привыкла к тому, что мужчина и женщина открыто разбирают вопрос о своем разводе, разбирают все подробно с заинтересованными друзьями; развод обычно встречался смехом и легким цинизмом.
Джина Хейз, подруга Фелисити, собираясь развестись со своим мужем изменившим ей с ее лучшей подругой — инцидент, разбиравшийся весьма детально между ними тремя уже несколько недель! — рассказывала как смешной анекдот об ужасе, объявшем ее супруга при телефонном звонке, и о горячей просьбе к ней: «Дорогая, подойди ты; вдруг это противные Доррингтоны, которые вздумали привлечь меня в качестве соответчика в их бракоразводном процессе!»
Филиппа тоже смеялась: она не была воспитана в атмосфере, способствующей выработке собственного суждения. Во всяком случае, оно давно вышло из моды.
Но некоторая, может быть, холодность и сдерживающая пассивность характера предохранили ее от того, чтобы действительно заинтересоваться какой-нибудь из проникавших в дом современных волнующих идей.
Она не была невеждой, ни в полном смысле слова наивной; она была хладнокровна, поглощена многими прелестными пустячками и во многом моложе своих лет; война оставила ее ребенком. Она была современна в своем смехе и старомодна в душе, и эта старомодность, вероятнее всего, руководила ею в ее замужестве.
Джервэз отправился с ней прямо в небольшой городок на Ривьере, куда они прибыли, когда благоухала мимоза, и нарциссы были в цвету.
— Я ненавижу отели, — сказал Джервэз, и Филиппа, побывав на взятой им вилле, осталась в восторге от нее.
Стены ее были светло-лимонного цвета с оранжевыми маркизами; там был фонтан, несколько пальм, кусты мимозы, распространявшие в воздухе свое благоухание, веранда с обвитыми жасмином деревянными колоннами, а в конце сада
— Средиземное море, невыразимо голубое и спокойное.
Филиппа полюбила этот городок, его забавное, маленькое, чванливое казино со швейцарами-неграми, извилистую дорогу в Ниццу, оливковые рощи на далеких склонах гор, напоенное ароматом спокойствие вокруг…
— Здесь восхитительно! Это чудесное место! — говорила она и желала купаться, желала бывать на скачках, желала ездить верхом, желала лазить повсюду.
Джервэз находил миниатюрные игорные залы скучными до смерти, но Филиппа, побледневшая, с блестящими глазами, в первый раз в жизни играя в баккара, была охвачена азартом. Джервэз стоял обычно за нею, объясняя игру, лениво забавляясь, довольный, потому что она была довольна, но героически подавляя зевок за зевком.
— Там, в залах, ужасно испорченный воздух, дорогая, — говорил он Филиппе за завтраком на веранде.
— А ты знаешь, этот блондин, без подбородка и с моноклем, выиграл вчера шестьдесят восемь тысяч франков! — отвечала мечтательно Филиппа.
— Я возьму тебя в Монте-Карло, — обещал, посмеиваясь, Джервэз.
В казино они встретили уйму знакомых, и Филиппа провела вечер, играя и танцуя.
— Нравится? — спросил Джервэз на обратном пути.
— О, я в восторге! Обещала Фордайсам, что мы будем завтра с ними обедать, а Генри Фордайс будет учить меня шимми.
Джервэз, которому вначале было интересно наблюдать Филиппу в роли хозяйки дома, почувствовал себя бесконечно усталым через неделю-другую приемов с коктейлями, внезапными пикниками или непринужденными танцами на вилле; казалось, что он видел Филиппу лишь тогда, когда она, совсем обессиленная, очаровательно улыбаясь, шла спать или когда она, свежая, как само утро, весело насвистывая, бежала с ним наперегонки в ванную.
Приехали Фелисити и Сэм и почти ежедневно куда-нибудь уводили с собой Филиппу.
— Как тебе нравится замужество? — спросила, лукаво улыбаясь, Фелисити, когда они однажды очутились наедине.
Филиппа зарделась. Краска разлилась у нее по лицу и груди.
— Я… я совершенно счастлива.
Ни за какие блага мира не стала бы она говорить о Джервэзе с кем бы то ни было; замужество может быть иногда сложной штукой, но если оно и не влечет за собой чего-нибудь иного, то, во всяком случае, требует лояльности. Фелисити в первый раз показалась ей вульгарной.
Мало-помалу она стала вести прежний образ жизни, так как на Ривьере было то же общество, что и дома, и так же проводило оно дни.
Джервэзу все это надоело: он испытывал смутное разочарование и был отчасти рад письму кузена Блэдса Мойра, управлявшего Фонтелоном, который звал его домой.
Филиппа и он остановились в Париже, поселились в «Ритц-отеле», и Джервэз в первый раз накупил своей жене «вещей».
Париж был для Филиппы, как она говорила, замкнутым городом — Juan-les-Pins был тоже таким, пока она не разыскала знакомых. Париж оставил ее лицом к лицу с Джервэзом, и, хотя она вряд ли сознавала, что именно это явилось причиной ее скуки, она чувствовала безумную радость при виде утесов Дувра.
Она поймала Джервэза за руку:
— Разве не божественно возвращаться домой?
А он печально и с грустью вспоминал о том, как он мечтал о нескольких месяцах наедине с Филиппой, когда они уезжали из Англии на второй день своего медового месяца.
— Ты действительно рада?
Она рассмеялась от полноты чувства.
Было начало апреля, а зима была долгая; отдельные миндальные деревья блестели, словно розовые драгоценности, на фоне голубого с серебром неба, когда машина мчалась в Фонтелон, и аметистовая полоска дыма, который так любила Филиппа, вдруг вырвалась из леса.
— О, деревня весной! — оживленно воскликнула молодая женщина. — Все возвращается к жизни! Взгляни — подснежники и фиалки на холме и почки на деревьях!
Джервэз сказал:
— Мы уже четыре месяца женаты — знаешь ты это?
— Четыре? А как ты думаешь: бывает ли когда — либо больше облаков, чем в апреле?
Было совершенно невозможно говорить с ней на личные темы или, если это неожиданно случалось, — удержать ее на этом.
Ее мысли блуждали; те, которые она выражала, были так же мало связаны между собой, как резвые ножки молодого жеребенка.
«В ней нет сосредоточенности», — подумал Джервэз, не в силах удержаться от критики.
Но в Фонтелоне появилась новая Филиппа. Она была поглощена садом, домом, лошадьми и собаками. Она выглядела ребенком в своих простеньких платьях без рукавов; но в интересе, который она проявляла к своему дому, не было ничего детского.
Кардоны приехали в конце недели, перед Троицей. Был один из тех поразительно жарких дней, когда солнце печет сильнее, чем в июле. Фонтелон был невыразимо прекрасен: ракитник ниспадал золотым каскадом, сирень цвела, как никогда, парк раскинулся, блестя изумрудом, и каждая маленькая почка, почти заметно для глаза, раскрывала свою нежную пасть.