восторг быстро угасает, сменяясь скукой от обязательной повинности. Отец, великодушие которого оказалось на поверку лишь неким изощренным садизмом, заставит меня быть последовательным и не позволит пропустить ни одного раза. В десять лет, когда наконец наступает время первого причастия, я уже ненавижу Бога, церковь и священников. Отлично сработано.
Я говорю Тома, будто в шутку: видишь, не такие уж мы и разные.
Это воспоминание подводит меня заодно и к фигуре отца. Я обращаю внимание, что о своем отце он говорит мало. Он, конечно, упомянул о его выносливости, манерах и сложностях с умственно отсталой дочкой. Я его себе представляю этаким суровым красавцем-молчуном. И я догадываюсь, что он занят только работой, все силы идут на то, чтобы поддерживать в порядке ферму, чтобы справиться. Но я ничего не знаю о его отношениях с сыном. Тома говорит: трудно сказать, что у него на уме. Изящный способ дать понять, что отец не говорит ему добрых ободряющих слов, не бывает ласковым, что он всегда замкнут и его отношение к сыну – смесь сдержанности и высокомерия. А я-то знаю, каково быть сыном такого человека. Я задумываюсь, не приводит ли именно холодность отцов к крайней чувствительности сыновей.
Мы с Тома лежим на кровати. Моя голова – у него на груди. Я не знаю, как мы оказались в этой позе. Предполагаю, что так вышло во время разговора. Недалеко от нас – большое зеркало, в которое я обычно смотрюсь по утрам, едва одевшись, расчесывая волосы, а сейчас я вижу в нем наше отражение. И вот в этой позе я вдруг понимаю, что я изменился. Может быть, повзрослел. Я уже не тот закомплексованный парень, которого легко запугать и можно безнаказанно оскорблять, скорее – думающий и осознавший себя: теперь все по-иному, это оттого, что пришло в действие мое тело, от ощущения возбуждения и еще оттого, что я разделяю это с другим человеком – победа над одним из проявлений одиночества. В то время, конечно, я еще не могу об этом сказать снаружи, таково условие договора, но я думаю, что изменения становится заметны сами собой и что людям внимательным разница станет очевидна: она так и бросается в глаза.
Занимаясь недавно разбором бумаг, оставшихся в секретере в моей комнате, разбором, который потребовался из-за того, что моя мать решила «сделать ремонт и освободиться от всего этого никому не нужного старья», я наткнулся на два снимка. Первый сделан за год до окончания школы, второй – летом, в год выпуска. Сравнение поражает: юношу как будто подменили. На первом снимке он сутулый, плечи опущены, прячет глаза. На втором – улыбается, кожа так и сияет на солнце. Конечно, сыграли свою роль и те внешние события, на фоне которых сделаны эти снимки. Но я убежден, что преображение объясняется именно тайной любовью.
Тома смотрит на часы, которые носит на запястье. Это «Касио» с цифровым экраном, я заметил их еще во время нашего первого свидания, я бы тоже хотел такие. Он садится, вынуждая мою голову покинуть уютное пристанище у него на груди. Говорит, что ему пора, он уже опаздывает, отец его ждет, надо выполнить какую-то работу на винограднике. Торопливо натягивает одежду. Я возражаю, что автобус только через полчаса и поэтому он может побыть еще немного. Но нет: он не поедет на автобусе, у него «Сузуки 125», Тома поставил его чуть дальше по нашей улице. Я не могу вспомнить, чтобы хоть раз видел его в шлеме; Тома говорит, что обычно обходится без него: на местных сельских дорожках полицейских днем с огнем не сыщешь. Я говорю: покатаешь меня как-нибудь? Я думал, он пожмет плечами или хихикнет, напоминая мне об обязательстве блюсти секретность. Вместо этого он спрашивает: ты правда хочешь? Я думаю, что да, бесспорно, что-то у нас стало меняться.
Он сдержит обещание. Несколько недель спустя он возьмет меня покататься. Подберет на выезде из города – на этот раз в шлеме, не знаю уж: ради безопасности, для соблюдения правил или просто чтобы нас не узнали; я сяду на мотоцикл позади него, обхвачу его за талию, и мы рванем на полной скорости по пригородным дорогам, минуя леса, виноградники, поля, засаженные овсом, – распространяя запах бензина и грохот, и временами мне будет страшно, когда колеса начнут пробуксовывать на гравии на ухабистых дорогах, но важно – лишь то, что я прижимаюсь к нему, на улице прижимаюсь к нему.
А пока он уходит, сбегает по лестнице и, едва махнув мне рукой, исчезает. Когда за ним закрывается дверь, повисшая в доме тишина давит на меня с такой силой, что буквально подгибаются ноги. Меня спасают флюиды его запаха, узнаваемый его аромат, отдающий сигаретами и пóтом. И это все, что от него остается.
А дальше? Дальше – новые тайные свидания. В основном у меня в комнате: это удобно, и он идет на поводу у этого удобства. Более частые встречи, требующие изобретательности, организованности и осмотрительности: иногда мы чувствуем себя как заговорщики. Тогда еще нет мобильных телефонов, мне приходится звонить ему домой: когда слышу в трубке незнакомый голос, я иногда вешаю трубку, но часто представляюсь другим именем, в конце концов, может же у Тома быть приятель по имени Венсан, от них все без ума [10] (кстати, Венсан – еще одно имя, которое я использую потом в своих романах). Или я оставляю записку в его шкафчике (каждому ученику в начале года выделяют свой шкафчик) с указанием дня и часа, но без подписи или другого знака, который бы о чем-то говорил; он мне отвечает тем же способом. Бывает и так, что мы договариваемся о следующей встрече еще на предыдущей, выходя из комнаты, но так случается реже, как будто в такой схеме есть что-то вульгарное, что низвело бы нашу историю до уровня одержимости сексом.
Еще мы прогуливаем уроки, сказавшись больными; он говорит, что это вызовет подозрения: в такие дни он нервничает.
Мы занимаемся любовью.
Я опускаю лямку его майки. В тот момент мне кажется, что не существует жеста более чувственного, сильнее кружащего голову.
Он снова и снова прижимается спиной, потом гладит мой живот и бедра.
Он передает мне свою сигарету, чтобы я тоже затянулся. Я закашливаюсь. Печально.
Притрагиваюсь языком к каждой родинке на его теле. Их тридцать две, я посчитал.
Меняю ему повязку. Он поранился саженцем виноградной лозы, ветка воткнулась глубоко в тело.
Вижу, как он задремывает, голова скатывается влево, и он