В классе я был посредственным учеником. Meня считали не лишенным способностей, но рассеянным и робким. Священники, обучавшие меня катехизису, делали мне тот же упрек. К исповедям я относился как будто серьезно; вносил в них методичность и тщательность; к несчастью, я беспричинно смущался, запинался и останавливался в самый интересный момент.
Как началось то, о чем я вам рассказываю? Я затруднился бы ответить. Были, вероятно, какие-нибудь признаки, которые в то время ускользнули от моего внимания и не оставили следов. В противном случае нужно будет предположить что-то вроде чуда. Но это мало вероятно.
В течение некоторого времени я испытывал приступы тоски и каждое утро, просыпаясь, задавался вопросом, что нас ждет после смерти. Потом я заболел; затяжной грипп, перешедший в бронхит. Я не покидал своей комнаты в течение двух или трех недель. Однажды перед вечером я совершил прогулку по холмам Бельвиля. Со мною ничего не приключилось. Но я в первый раз испытал некоторые чувства, у меня было сознание, что я до самого дна постиг вещи, которые раньше показались бы мне нелепыми и впоследствии никогда не казались мне простыми.
Время от времени люди пересекали мой путь или шли рядом со мною. Одни стояли перед своею дверью, другие, облокотившись, смотрели в окно. Какой-то ребенок воображал, будто может поставить сабо на два булыжника. Никогда все это не производило на меня столь непосредственного и столь сильного впечатления. Мне казалось, что я нахожусь на очень большом расстоянии от людей, что какая-то серая равнина отделяет меня от самого близкого из них; и вдруг они оказывались непосредственно передо мною, без всякой промежуточной среды; расстояние растаяло, испарилось, как вздох. Я чувствовал себя то совсем чуждым им, более чуждым, чем камням или облакам, то настолько слившимся с их движением, с их памятью, с их будущим, что мне казалось, будто их шаги несут вперед меня самого.
Спустя несколько дней я ехал из Парижа в Шалон-на-Марне во втором классе скорого поезда. Мы сидели в роскошном вагоне с коридором. Солнце садилось. Лучи его, проникавшие в купе, наполняли его какой-то торжественностью. Пассажиры, казалось, подбирали колени, чтобы дать свету больше места.
Окна в коридоре слегка запотели. Спиною к нам стоял какой-то господин и курил сигару. Он протер середину стекла концом шторы и смотрел через окно. Я до сих пор не забыл ни его серого костюма английского сукна, ни его прилизанных волос, ни его блестящих, как фаянсовые чашки, манжет, ни особенно его надменного вида, от которого проходил зуд по моей руке. Он курил, посматривая на бегущую мимо местность. Хотя он стоял задом к нам, но его стройная талия, его спина, его затылок и даже его воротничок образовывали своеобразное существо, пренебрежительно смотревшее на нас. Огородное чучело, которое вдруг захотело бы разыгрывать франта.
Он раздражал меня; я находил его тупицею; я был склонен к оптимизму, а он расстраивал мое представление о жизни. Я всячески старался смотреть в другую сторону; но, помимо моей воли, глаза мои возвращались к этой спине и этому затылку. Они останавливались на нем, упирались в него почти что с гневом. У меня было впечатление, что мой взгляд является чем-то вещественным, отделяющимся от меня, переносящимся по воздуху и с силою вонзающимся в это ненавистное тело.
Я пристально смотрел на него таким образом в течение, может быть, двух минут, как вдруг он начал шевелить шеей и плечами, точно он испытывал в этих местах сильный зуд. Потом он энергично встряхнулся, как собака, которая хочет избавиться от блох, и снова принял спокойную позу.
Кроме этого движения, ничто в нем не изменилось; время от времени он затягивался сигарою и продолжал созерцать окрестности. Что касается меня, то я не мог бы определить своего состояния; еще немного, и я стал бы хохотать или завязал бы разговор с соседом.
Я попытался было развлечься перелистыванием лежавшего на столике путеводителя по восточным департаментам. Но мне никак не удавалось заинтересоваться его содержанием; я не понимал того, что читал. В конце концов, глаза мои возвращаются к человеку, стоявшему в коридоре, и останавливаются на нем с настойчивостью и каким-то остервенением. Я делал это помимо воли, точно увлекаемый постороннею силою. Мой взгляд разыскал то место в промежутке между плечами, где начинается шея, уцепился за него и больше не двигался. Я испытал даже что-то вроде наслаждения, которого немного стыдился и от которого испытывал неловкость.
Вдруг он делает движение, более резкое, чем первый раз, более похожее на содрогание, и оборачивается. Он озирается кругом, все еще достаточно высокомерно, но в то же время вопросительно и беспокойно. У него был вид, точно он ищет чего-то в купе.
Я снова утыкаюсь в путеводитель. Я был взволнован; сердце мое билось быстро и четко. У меня не было никакой ясной мысли; я действовал, не рассуждая. Меня несколько смущало мое присутствие, и я предпочел бы находиться в другом месте.
Потом мой господин принимает свою прежнюю позу, и я успокаиваюсь. Ко мне возвращается хладнокровие. Кончаю тем, что говорю себе: «Как это глупо! Не произошло ровно ничего. Все это игра воображения».
В продолжение по крайней мере пяти минут голова моя была опущена над книгою. Я почти страшился поднять ее и пользоваться своими глазами. Но мне пришлось затрачивать усилие, которое мало-помалу истощалось, так что в заключение я снова уронил свой альбом и стал смотреть в коридор.
На этот раз я наперед был уверен в эффекте; уверен не на основании рассудочных доводов — а тою уверенностью, какую я часто испытывал во сне. Во сне мне случалось стоять перед рекою: нужно было перейти ее, а моста не было. Но достаточно было захотеть перейти, испытать сильное желание: во мгновение ока мост появлялся, и я ступал уже на противоположный берег. Событие перестает быть внешним по отношению к вам. Оно оказывается в такой непосредственной, в такой интимной зависимости от вас, что представление и реальность становятся почти равнозначными.
Итак, едва только я коснулся взглядом плеч господина в сером, как он обернулся. Но его глаза на этот раз не искали; они направились прямо на меня; они не были ни раздраженными, ни вызывающими. Можно было бы сказать, что они были наполнены страхом и каким-то страданием. В самой глубине их я видел отчаяние существа, побежденного без борьбы и сдающегося на милость победителя. Их выражение представляло собою такой явный контраст с обычным выражением лица этого господина и его вероятным характером, что он, видимо, сам не подозревал о нем. Мне кажется, он не знал, до какой степени его глаза были покорными и умоляющими; его гордость не позволила бы ему перенести это.
Словом, он бросает сигару, покидает окно и исчезает в соседнем купе.
Я испытал облегчение. Более взволнованным, более потрясенным из нас обоих был все же не он.
В самом деле, чем это было для него? Непонятным и незначительным инцидентом. В настоящую минуту он, вероятно, возвратился на свое место, оправился, развернул газету, сказал себе: «Этот болван подействовал мне на нервы», — и перестал думать обо мне.
Я же был потрясен до самой глубины своего существа. Мысли мои потеряли устойчивость. Я не находил ни одного предмета на его обычном месте. Представьте себе мотор, расстроившийся, развинтившийся вследствие своей собственной тряски. Все части болтаются, скользят, расползаются. Приемы мысли, казавшиеся мне до тех пор основательными, практичными, доброкачественными, оказались вдруг ненадежными. Я не умел больше различить, что правильно и что неправильно, что можно и чего нельзя; не умел провести различия между тем, что существует в действительности, и тем, что имеет место только в нас; между собою и остальным миром. Почему поезд двигался? Почему он не шел ни быстрее, ни медленнее? Почему в этом направлении, а не в другом? Почему я, сидя как бы у себя в комнате, не трогаясь с места, все же быстро уношусь куда-то? Самые обыкновенные вещи стали казаться мне чудесными; и наоборот, я готов был принять любое чудо. Я видел как бы клин, как бы рычаг, вставленный между основных глыб мироздания. Мне оставалось только налечь на его конец.
Когда я вспоминаю об этом, то, заметьте, бываю очень изумлен. Прийти в такое возбуждение! Какая нелепость! Не произошло ровно ничего чудесного. С внешней стороны событие было самым заурядным. Нужно думать, значит, что его внутреннее содержание как бы вздувалось под наружной оболочкой.
Вечером — останавливался ли я по пути? не помню — я приезжаю в Верден. У меня не сохранилось воспоминания о каких-либо приключениях после описанной истории в вагоне. Я вижу себя в Вердене, выходящим из вокзала, грязной маленькой коробки, узкой и вонючей, как ящик из-под сыра. Попадаю на неосвещенную площадь и оказываюсь перед старинною колымагою, какой-то помесью омнибуса и трамвая. Мне нигде не приходилось видеть ничего похожего — исключая Тарента, в глухом конце Италии.