Не надо, не склоняйтесь, чтоб поцеловать землю, и не ждите от меня ни молитв, ни констатации нашей бренности. Нет ничего лучезарнее белых могил, озаренных солнцем, под прекрасным жемчужным грузом. Пусть плачут другие, я умею только смеяться и сохраню, как дань покойного поэта, лишь пламя, эту пляшущую радость. Женщины, не надо оплакивать, тряхните волосами, вспомните песню Тристузы Балринетт».
И все же, все же, почему наш военфельдшер показал это час назад Теодору, а не мне? Я бы отнес мятый листок Бетти, пусть бы она прочла… Я сказал бы ей, прочтите это, я сказал бы, это по поводу… Гийома, знаете… тот самый военфельдшер, от которого я узнал о его смерти… она прочла бы, сидя за роялем, помолчала, а потом наверняка сыграла бы «Форель»… «Die Forelle…»
Но нас ведь ждут. От Зезенгейма, лесом, вдоль железнодорожного пути, начинает темнеть. Доберемся мы когда-нибудь или нет до вашего Друзенгейма? О, знаете, в Друзенгейме нет ничего особо завлекательного. Не воображайте, что это Довиль. Там расквартирован стрелковый батальон, только и всего. Наконец городок показался перед нами. Если бы не форма крыш, можно было бы подумать, что мы и не в Германии.
Перед самым Друзенгеймом я снова заговорил о Бетти. Скороговоркой, небрежным тоном, только о том, что касалось музыки. «А, — сказал Теодор, — и вы тоже музыкальны?» И громко расхохотался над немецким выражением, которое подразумевает сообщничество всех, кто музыкален.
О вечере рассказывать не стану. В стрелках есть какое-то занудство. В эпоху сестер Брион тому, кто звался Гёте, было ровно столько лет, сколько мне. И чуть больше, когда он вернулся весной 1771, чтоб протанцевать с Мари-Саломе от двух часов пополудни до полуночи, с несколькими интермеццо, чтобы закусить и выпить в зале, любезно предоставленном господином Амт-Шульцем из Решвога… вот именно. Как знать? Сделав блестящую карьеру государственного деятеля, занимаясь тысячью вещей на протяжении тридцати семи лет, он, может, вспоминал иногда дочку пастора Бриона, младшую… Она все еще жила в Зезенгейме, когда Беттина Брентано внезапно посетила его в 1808 году, к этому времени Фредерика была пятидесятитрехлетней старой девой… Она так и умерла незамужней, через два года после того, как Беттина сделалась госпожой фон Арним, и великий поэт отправил ее ко всем чертям вместе с этим дурнем Ахимом. Und doch, welch Glück, geliebt zu werden… О, что за счастье быть любимым!
Он гонится за событиями, подобно начинающему конькобежцу, который, еще вдобавок, проделывает свои упражнения там, где это запрещено.
Франц Кафка
Мы с Бетти поссорились. Право же. Из-за фон дер Гольца. Тоже мне предмет. Как дело дошло до боевых фанфар, пользуясь лексиконом мсье Б. из Людвигсфесте, ума не приложу. Но дошло. Прямо среди музыки Иоганна-Себастьяна Баха. Поскольку «Карнавалом» Бетти была уже сыта по свои прелестные ушки. Разве я не говорил вам, что ушки у нее прелестные? Пока речь шла о Пфальце и о том, как мы поднесли к этому краю шведские спички, еще куда ни шло, хотя все это — травой поросло и ничуть не оправдывает поведения захватчиков во Франции в последние годы, но… Я готов был взять на себя ответственность за сожженный Пфальц, произнести вежливые слова, выразить сожаление, не показывать, что считаю это отвлекающим маневром, крапленой картой, не напоминать ей о «Лузитании»… О фон дер Гольце у меня были расхожие представления молодого француза на исходе 1918 года. Все-таки странно было слышать, поверьте, фон дер Гольц, фон дер Гольц, это настоящий герой! Во-первых, в данный исторический период я героями был сыт по горло, больше, чем мадемуазель Бетти «Карнавалом»! На худой конец, я готов был отдать должное неизвестным героям. Бедолагам, положившим жизнь. Но только не тем, кого воспевали газеты! Ну ладно еще Гинмер[62], сами понимаете, чуть что не архангел, тут я бы только хмыкнул. Но уж фон дер Гольц! Теперь, когда я думаю об этом… Не то чтоб я испытывал запоздалое восхищение фон дер Гольцем… Я не знаю имен немецких летчиков, нас не вскармливали на их славных делах, для меня немецкий летчик был всегда самое меньшее поджигателем. Ну, в общем, я мог, конечно, понять, что такое немецкие летчики для соотечественников… Однако фон дер Гольц! Его турецкие похождения. Вообще немец, который суется в турецкие дела, героем быть не может. И так далее. Мадемуазель Книпперле любезно обозвала меня националистом. Только этого не хватало! Нет, я всего мог ждать, но это. Я — националист? Я считал себя вольнодумцем, поскольку никогда не верил в то, что наши потомственные враги отрубают руки младенцам. И даже, между нами говоря, находил недостаточно твердым Ромен Роллана. Взять хоть Рейнский собор — воюем мы или не воюем? Лучше б не воевать, конечно, но раз уж воюем? Однако фон дер Гольц!
Мы сцепились, забыв о Бахе, — кот только показал нос и тут же скрылся, жалобно мяукнув, — она за роялем, на диване кавардак, раскрытые парижские журналы мод, которые я специально попросил прислать мне, чтоб сделать приятное Бетти. Но она только фыркнула, что, если парижским портным угодно теперь, после войны, удлинять платья, в Решвоге сделать это не так-то просто, но ей плевать! В общем, она заняла агрессивную позицию по отношению ко всему, что исходило от нас. Может заказывать себе платья в Берлине, я… Однако фон дер Гольц! Она вдруг чуть не вскрикнула! Я проследил за ее взглядом.
За окном — детское лицо. Милая круглая рожица, веснушки, легкие светлые волосы, пронизанные солнцем, уже клонящимся к закату… Я встревожился, но еще не был уверен. Застигнутая врасплох Бетти заговорила по-немецки: Die Lena Schulz, von Bischweiller, Gott verdammt![63] Господи, Лени́, конечно же, Лени́́… Она стояла, пожирая нас глазами, скорчив рожицу, чтоб не расплакаться. Стоило Бетти встать, как ее и след простыл. Ну вот…
Бетти объясняла себе, объясняла мне. Откуда ей знать. Это маленькая Лена Шульц, дочь крупного торговца пивом и минеральными водами, из Бишвиллера. Язык у нее длинный. Хорошенькое дело, она растреплет повсюду, что я запираюсь с французом. К тому же, знаете, эти девчонки — ужасные выдумщицы, такого наплетут. Право, Пьер, вам лучше уйти.
И сразу, противореча самой себе, в конце концов, теперь уж все равно! А Шопена вы любите? Послушайте. Она играет Шопена. Что? Не помню уже. Я никогда не умел толком различить. Я хочу сказать, одну вещь Шопена от другой. Шопена в Шопене, если угодно. И хватит о фон дер Гольце. Даю слово. Хотя все же это общая проблема. Когда живешь среди французов, когда живешь среди немцев… никто не может похвалиться, будто мыслит совершенно свободно. Существуют устоявшиеся представления. Бетти, потрясенная тем, что узрела мордашку Лени́, готова пойти мне на уступки. И тем не менее, по справедливости, фон дер Гольц — герой.
Я встал и ушел под каким-то вежливым предлогом. Но она, конечно, поняла. Должен признаться, Шопена она играет чудесно, не так, конечно, как его играют виртуозы, но с такой интимностью… и вьющиеся колечки волос на шее, когда она склоняется над клавиатурой, развивая основную мелодическую тему. Что я плету? Да эти колечки у нее всегда, при чем тут Шопен. Ну и пусть, без Шопена они не те.
По справедливости. А если я вовсе не хочу по справедливости?
О Шульцах я уже наслышан. Да, вот люди, у которых французское сердце! Шульцевские грузовики курсируют по всем дорогам до самого Страсбура. Говорят, они поклялись выдать дочку за француза. Большое приданое. Зачем вы это рассказываете? Думаете, мне интересно? Девчушке месяцами твердили, что, когда придут французы… Я все валю в кучу, но поставьте себя на мое место!
Я вдруг вспомнил, с чего началась вся эта история с фон дер Гольцем. Я стал рассказывать о нашей с Теодором вчерашней прогулке. Хотя все, касающееся Фредерики Брион и прочее, в духе «Страданий юного Вертера», легко приобретало в беседе с Бетти какой-то дурной тон, казалось бестактным. Но в тот день вообще нужен был только предлог. Суть же дела была в том, что ее преподаватель пения, старый человек, проживший в Страсбуре не меньше сорока лет, ну, в общем, с окончания той войны… получил повестку от генерала, командующего частями, которые занимают Эльзас, что ему надлежит собрать свои вещички и в трехдневный срок выехать на родину. Это как, по-вашему, справедливо? Ну, раз он немец, раз он считает себя немцем… «А, — сказала она, — этого и следовало ожидать!» Так-то. Начался бесконечный разговор о понятии справедливости и несправедливости. Человек прожил тут всю жизнь, у него сложились определенные привычки, он привык к этим краскам, к этим запахам. Он судит обо всем, исходя из этих ощущений. А вы заставляете его перебраться на ту сторону Рейна, и все для него рушится, времена года не те, цветы не те, женщины не те. Жизнь-то ведь неотделима от окружающих предметов, они хранят в себе воспоминанья… в трехдневный срок все ликвидировать, упаковать, а ведь есть и такое, чего не увезешь. Взять хоть рояль… учеников… радости, которые испытал тут, и цвет этих камней. Справедливо, несправедливо. Я едва не ответил, что и немцы действовали несправедливо, вторгаясь во Францию, убивая людей, а солдаты в окопах, и все такое прочее, но слова застряли у меня в горле, потому что одна несправедливость не оправдывает другой несправедливости, я прикусил язык, а Бетти этим воспользовалась, совершенно бессовестно, и так, слово за слово, мы и добрались до фон дер Гольца. И почему только принимаешь все это так близко к сердцу, нервничаешь. Ну ладно, сельский пастор, куда ни шло, еще может оттенять идиллию. Но фон дер Гольц?