Подали заячье жаркое; я заметил, что Креспель тщательнейшим образом отделял мясо от костей на своей тарелке, а потом начал допытываться, где заячьи лапки; пятилетняя дочурка профессора принесла их ему, сияя восторженною улыбкою. Вообще дети во все время обеда не спускали с советника восторженных глаз; сейчас они повскакали со своих мест и потянулись к нему, но шага за три остановились с почтительною робостию. Что он еще выкинет, подумал я про себя. Тем временем подали десерт; тут советник извлек из кармана маленький ящичек, в коем обнаружился крохотный токарный станок; в мгновение ока он прикрутил его к столу и с невероятным проворством и быстротою начал вытачивать на нем из заячьих костей всевозможные крохотные шкатулочки, баночки и шарики, каковые дары дети принимали с неописуемым ликованием.
Когда все поднялись из-за стола, племянница профессора спросила:
— А что наша Антония, дорогой господин советник?
Лицо Креспеля исказилось гримасою — так человек, надкусивший горький померанец, тщится сделать вид, что отведал нечто сладкое; но вскоре гримаса эта превратилась в устрашающую окаменелую маску, сквозь которую прорывалась мрачная и горькая, я бы даже сказал, дьявольская усмешка.
— Наша Антония? Наша милая Антония? — спросил он врастяжку, неприятно певучим голосом.
Профессор быстро подошел к нему; по укоризненному взору его, брошенному племяннице, я понял, что та коснулась некоей струны, которая неминуемо должна была отозваться резким диссонансом в душе Креспеля.
— А как ваши скрипки? — спросил профессор с наигранной бодростью, взявши обе руки советника в свои.
Тут лицо Креспеля просветлело, и он ответил своим звучным голосом:
— Превосходно, профессор! Не далее как сегодня я вскрыл великолепную скрипку Амати[3] — помнится, я намедни рассказывал вам, как благодаря счастливой случайности она попала ко мне в руки. Надеюсь, Антония тем временем исправно разъяла ее до конца.
— Антония — доброе дитя, — молвил профессор.
— О да, воистину она доброе дитя! — воскликнул советник, потом вдруг быстро повернулся и, схвативши разом шляпу и трость, выбежал из комнаты. В зеркале я успел заметить, что глаза его были полны слез.
По уходе советника я атаковал профессора расспросами, умоляя рассказать мне историю со скрипками, а главным образом с Антонией.
— Ах, — сказал профессор, — советник в высшей степени странный человек, и столь же странны его манипуляции с изготовлением скрипок.
— С изготовлением скрипок? — повторил я в немалом изумлении.
— Да, — продолжал профессор, — по суждению знатоков, Креспель изготавливает великолепнейшие скрипки, каковые только возможно сыскать в наше время; прежде он иной раз, коли скрипка особенно ему удавалась, позволял и другим играть на ней, но теперь с этим покончено. Сделавши скрипку, Креспель час-другой сам играет на ней, причем в полную силу, с выразительностью необыкновенной, а потом вешает ее на стену к остальным и ни сам к ней более не прикасается, ни другим не дозволяет. Попадись ему на глаза скрипка какого-нибудь замечательного старого мастера, он ее покупает за любую цену, какую назначат. Но как и на собственных своих скрипках, он играет на ней только один-единственный раз, а потом разымает ее на части, дабы досконально изучить ее внутреннее устройство, и коли не находит в ней того, что нарисовало ему воображение, с досадою швыряет в большой ящик, уже доверху наполненный разъятыми скрипками.
— Но что же Антония? — перебил я его с неожиданной горячностью.
— А это такая история, — продолжал профессор, — которая могла бы вызвать у меня живейшее возмущение советником, не знай я его натуры, по сути своей добродушнейшей даже до чрезмерности, и не будь потому убежден, что за всем этим кроется какая-то тайна. Когда — уже немало лет тому назад — советник прибыл к нам в Г., он поселился в совершенном уединении вместе со старой домоправительницей в угрюмом и мрачном доме на одной из отдаленных улиц. Вскоре своими странностями он возбудил любопытство соседей и, заметивши это, стал искать знакомств и легко их нашел. Как и в моем доме, к нему повсюду привыкли настолько, что он стал в здешнем обществе совершенно незаменим. Даже дети, несмотря на его грубоватую внешность, полюбили его — впрочем, ему не надоедая, ибо при всем своем обожании всегда сохраняли по отношению к нему самую почтительную робость, оберегавшую его от излишних приставаний. Как он умеет завораживать детей всемозможными фокусами, вы уже видели сегодня. Мы все держали его за старого холостяка, и он против этого никак не возражал. Проживши здесь некоторое время, он уехал, никому не сказавши куда, но через несколько месяцев вернулся. На другой же вечер после его возвращения соседи с удивлением увидели, что все окна в его доме ярко освещены, а вскоре послышался невыразимо прекрасный женский голос, певший в сопровождении фортепьяно. Потом вдруг взмыли звуки скрипки и вступили в пылкое, страстное состязание с голосом певицы. Все поняли, что это заиграл советник.
Я тоже смешался с многолюдной толпой, которую удивительный этот концерт собрал перед домом Креспеля, и должен вам признаться, что в сравнении с голосом незнакомки, с этой совершенно неповторимой манерой исполнения, с этими до самых глубин души проникающими звуками вялым и невыразительным показалось мне пение самых прославленных певиц, каких я слыхал на своем веку. Никогда бы и не мог я вообразить, что возможны такие протяженные чистые тона, что возможны эти истинно соловьиные трели, эти приливы и отливы, когда звук то взмывает и разрастается до органной мощи, то замирает и исходит легчайшим дуновением. Всех до единого околдовала сладостная истома, и лишь общий потаенный вздох пронесся в глубочайшей тишине, когда голос певицы смолк. Наверное, было уже за полночь, когда из дома послышалась резкая, возбужденная речь советника, другой мужской голос, судя по тону, его укорял, и спор их время от времени перебивался жалобным, будто сникшим девичьим голосом. Все резче, все возбужденней кричал советник, пока не впал в тот вкрадчиво-певучий тон, который вам уже знаком. Истошный вопль девушки прервал его, наступила мертвая тишина, а потом вдруг что-то загрохотало вниз по лестнице и наружу выбежал, рыдая, молодой человек, стремглав ринулся к стоявшей невдалеке карете, вскочил в нее и умчался прочь.
На следующий день советник появился в обществе чрезвычайно веселым и оживленным, и никто не отважился спросить его о происшествиях минувшей ночи. Домоправительница же, будучи выспрошена соседями, сообщила, что советник привез с собой молоденькую девушку, писаную красавицу, называет ее Антонией, и это она вчера так хорошо пела. С ними прибыл также молодой господин — верно, жених Антонии, уж больно он был с ней ласков, прямо надышаться на нее не мог. Но пришлось ему, бедняжке, тут же уехать — советник настоял.
Кем доводится Антония советнику, до сих пор остается тайною; ясно только, что он тиранит девушку самым возмутительным образом, охраняет ее, как доктор Бартоло в «Севильском цирюльнике»[4] охранял свою питомицу, едва ли не запрещает ей даже к окошку подходить. Коли удастся ей иной раз упросить его вывести ее в общество, он не спускает с нее глаз, подобно Аргусу, и приходит в истинную ярость, если вдруг послышатся звуки музыки; а уж самой Антонии тем паче не дозволяется петь, она и дома-то теперь совсем не поет. Так и получилось, что ее пение той ночью стало среди городской публики как бы прекрасной волшебной легендою, возбуждающей чувство и воображение, и стоит какой-либо певице попытать счастья в нашем городке, даже те, кто вовсе не слыхал тогда Антонии, возмущаются: «Что еще за жалкая пискотня? Одна только Антония и умеет петь».
Можете представить себе, как после профессорова рассказа загорелся я мыслию непременно познакомиться с Антонией, — вы ведь знаете, сколь падок я на всякие такие фантастические истории. Разговоры публики об ее пении я не раз уже сам слыхал, но мне и в голову не приходило, что несравненная певица живет под боком, тут же в городке, опутанная злыми чарами этого сумасшедшего тирана Креспеля. Следующей же ночью я, натурально, услышал во сне волшебное пение Антонии, и поскольку она в великолепном адажио (смешно сознаться, но мне представилось, что я же его и сочинил) самым жалостным образом заклинала меня спасти ее, я, возомнив себя новым Астольфо[5], преисполнился решимостью проникнуть в дом Креспеля, как в град Альцины, и избавить фею музыки от ее постыдных пут.
Однако все вышло иначе, нежели я предполагал: не успел я раза два-три повидать Креспеля и весьма оживленно побеседовать с ним касательно наилучшего устройства скрипок, как он сам пригласил меня к себе домой. Я навестил его, и он показал мне все свои сокровища — скрипки, коими он гордился. Их не менее тридцати висело в его кабинете, одну особенно отличали все приметы самой глубокой старины (выточенная львиная голова и прочее), и, вознесенная выше других, осененная висевшим над нею венком из цветов, она казалась королевою, повелительницей над всеми остальными.